Фредерик Тристан - Героические злоключения Бальтазара Кобера
Я поднялся, изнемогая от боли, и так сказал:
– Неужели надо было, чтобы вся вселенная ополчилась против воробья? Кто я такой, чтобы из-за меня небо раскололось и обрушило на землю все свои воды? Необходим ли такой ураган, чтобы потушить крохотную свечку, такой циклон, чтобы вырвать из земли травинку, такой гнев, чтобы поразить человека? И вот я здесь, растоптанный, размолотый, без языка – и разговариваю, без ноги – и поднимаюсь, без руки – и хватаюсь за пустоту, без головы, без сердца, и опять повторяю: неужели надо было собрать воедино столько могучих сил, чтобы заткнуть рот моей слабости?
Я поднялся, изнемогая от боли, и так сказал:
– Я, ничей сын и отец пустоты, я, чья незначительность не имеет себе равных, я, которого можно выбросить в мусорную яму, и ничего от этого не изменится, я, чья нога не оставляет отпечатка ни на песке, ни в грязи, я, чье присутствие не запечатлено ни в одной памяти, что я сумел нарушить в этом молчании, чтобы возникла такая сумятица? Может, моя пустота была такой глубокой, что туда, как водоворотом, засосало полноту? Ибо все вселенные изверглись в игольное ушко. Уменьшенный до крохотной пылинки, зародыш оглушительного грохота загнездился в моей извилине.
Я поднялся, изнемогая от боли, и так сказал:
– Какая лампа была спрятана в пустыне? Какая искра тлела в темноте? Похожая на каплю воды на солнце, какая радость зарождалась во мраке и отчаянии? Какой шорох внезапно возник в немой глубине молчания, каким словом он зарядился, чтобы поднять такую волну и превратиться в гром, разорвавший барабанные перепонки, погрузивший меня в бездну глухоты? Ах, если бы этот катаклизм меня убил, какой желанной была бы для меня эта смерть! Но еще живой, еще дыша и поднимаясь, я, обломок человека, какой зов я услышал, который умолк, не успев даже прозвучать?
Я поднялся, изнемогая от боли, и так сказал:
– Что можно сказать о женщине, любимой и, как она считает, любящей, женщине, чей голос мягок, как лапа котенка, которая каждую ночь подходит к двери спальни, пошуршит там своей ночной рубашкой и убегает, смеясь, прежде чем любовник успеет подняться с постели? Так вот, когда я был один в пустыне, кто-то подошел к двери этой пустыни и зашуршал там одеждами. Я бросился к той двери, но я ее не нашел. И как обрушивается дворец под толчками землетрясения, так пустыня обрушилась под натиском урагана, и что осталось в этом оглушительном грохоте от шуршания?
Я поднялся, изнемогая от боли, и так сказал:
– Как горячо влюбленный, я вслушивался, не зашуршат ли шаги моей любимой. В течение нескончаемых ночей она на меня дулась. Потом, в самый тайный час ночи я услышал, как ее маленькая ножка коснулась моей двери. Я бесшумно поднялся. В тишине и молчании я подошел к двери и приложил к ней ухо, чтобы услышать дыхание моей любимой. Так я стоял очень долго, не отваживаясь отворить дверь, а когда наконец решился, то бурный поток ворвался в мою комнату, все сметая на своем пути.
И тогда из глубины этого пространства, окрашенного в цвет морской волны, где не было ни одной различимой формы и которое отличалось от тьмы только тусклым светом, не освещавшим никакой земли, никакого неба, а лишь необъятную пустоту, прозвучал голос. Это не был голос, который можно услышать, и он не исходил от какого-то существа. Он звучал во мне, среди руин. Он сказал:
– Не поднимайся! Сильный человек, затерянный во тьме, не поднимайся! Гордый в своем поражении, не поднимайся! Страстный в своем одиночестве, не поднимайся!
Я ответил:
– Зародыш, который тьма посеяла в мою тьму, – это свет. Зародыш, который поражение вызвало к жизни в моем поражении, – это победа. Зародыш, который одиночество поместило в мое небытие, – это присутствие. Это не я поднимаюсь; это в самой сердцевине тьмы, поражения и одиночества сияет победоносный жар!
Голос ответил:
– Кто ты, который говоришь и требуешь? Из какого света, из какой победы, из какого присутствия твоя костяная голова может извлекать имя? Вот ты без руки, без ноги, безо рта и взгляда, а твоя речь звучит, не умолкая. Это похоже на цепкий мох в самых глухих местах, на плесень на дне сосудов и водоемов, на гниль во внутренностях трупов. Какая порча толкает тебя к этому брожению, тебя, падшего, уничтоженного? Чего ты, собственно говоря, домогаешься?
Я поднялся, изнемогая от боли, и так сказал:
– Кто может сказать, кто я, в том невыразимом состоянии, в каком я здесь оставлен?
И тогда голос, который ко мне обращался, звуча в том, что оставалось от меня, так высказался:
– Человече, сын человеческий, хоть ты и низко пал из-за своей гордыни, ты не из тех дрожащих существ, которые пожирают время, утоляя отчаянный голод бесконечно повторяющейся пустоты. Твоя память, хоть она и погребена, вспоминает о близких тенях и о каком-нибудь садике. Таким образом, в самой глубокой глубине твоего изгнания остается в тебе эта память, которая тебя зовет. И я говорю тебе, человече, сын человеческий, что это уже не память, а это то, что остается в тебе живым от давних времен, всегда оновляемое, которое переживет и твое старение, и твою смерть. Прекрати подниматься! Прекрати казаться! Слушай!
Я стал слушать и, чтобы слушать, установил тишину в том, что оставалось от меня, и оно исчезло. Я слушал, оставшись в себе и вне себя не более чем слушающим ухом. И я слышал, очень далеко, музыку, которая была мне знакома, но которой я не слушал уже давно. Эта музыка была нежной и тихой, но так глубоко укорененной в моем естестве, что когда я слушал ее, мне казалось, мое сердце расколется, а вся кровь вытечет из моих вен.
Я сказал:
– Музыка, ты очень древняя, такая древняя, что это не моя память тебя слушает, и не память моего отца, и не память его отца, но память самого древнего человека, который с тобой знаком, скажи мне, о музыка, какое молчание играет тебя на своей флейте с той самой радостью, что и когда-то давно? Тогда в саду мы праздновали свадьбу, устроив пир. Возлюбленный был счастлив. Возлюбленная была счастлива. А ты, очень древняя музыка, ты рождалась из их любви, похожая на искрящийся источник, который перепрыгивает с камня на камень и освежает опаленную зноем равнину.
Но в то время, как я говорил, в этом пространстве цвета морской волны показались видимость неба и видимость земли. И небо сказало:
– Земля! Земля древняя и падшая, погруженная во тьму! Ты, бывшая сияющей звездой на своде небесном, а теперь остывшая и почерневшая, словно мать, которая убила своих детей и блуждает посреди обломков своего безумия. Земля! Ты, бывшая девственницей в саду – на твои колени приходил положить свою голову единорог, – ты, бывшая розой и серебристым фонтаном, бесконечно возрождающимся рассветом, ты теперь постаревшая, проституированная, изъеденная проказой, и даже ночь отказывается от тебя!
И тогда я услышал землю, которая из глубины своей черной бездны ответила:
– Небо… Небо такое древнее, изуродованное, погруженное во мрак! Ты, бывшее аркой между мирами, ты теперь немое, окоченевшее, похожее на потерявшего рассудок человека, который потерял и дар речи. Небо… Ты, бывшее высшим глазом и взглядом, разумом и законом, теперь ты в грязи среди пресмыкающихся, и рука твоя дрожит, твои веки опущены и ты чувствуешь страх! Небо… Ты, бывшее Единством и Множеством, простым и чрезмерным, ты теперь замаскированное, усложненное, многословное, похожее на тех самонадеянных жонглеров, которые срывают свой номер!
И тогда небо сказало:
– Послушай… Нас оставили на произвол судьбы. Когда-то мы, соединенные вместе, гуляли на свадебном пиру, который, казалось, никогда не кончится. И никто не отличил бы, кто из нас небо, а кто – земля, так мы были слиты воедино любовью, более пылкой, чем кто-либо когда-либо видел.
И тогда земля сказала:
– Послушай… Нас разлучили, развели в разные стороны, заковали в цепи… Тебя отправили в темницу отвердевших сердец, в темный лабиринт рационального разума; меня бросили в гущу рабов, отдали на посмешище тем, кто зубоскалит и унижает…
И я, услышав, что они так разговаривают, воскликнул:
– Очень древняя музыка, ты когда-то уснула в моем молчании, и вот теперь ты пробуждаешься вдалеке, теперь, когда я напрягаю слух, а твоя мелодия проникает в самые глубины моего естества. Ты, рожденная на свадьбе земли и неба, сегодня разлученных, нарастаешь, как океанская волна, поднимаешься из самых глубин моего сердца к моим губам, и благодаря тебе снова соединяются Возлюбленный и Возлюбленная.
Но, пока я говорил, видимость неба и видимость земли исчезли из пространства цвета морской волны, где не было ни единой формы и где пребывал я. И одновременно я перестал слышать музыку, необыкновенно нежную и тихую, которая возникла внутри меня. Сначала установилась тишина. Потом в этой тишине послышался как бы треск. Этот треск повторился и так отчетливо, что я почувствовал во всем своем теле глубокое сотрясение, и это сотрясение акцентировалось до такой степени, будто бы в самом сокровенном тайнике моего сердца что-то раскололось, причинив мне невероятно острую боль, и мне даже показалось, что кто-то вогнал топор в складки моего естества и расколол самое интимное ядро моего «я».