Фредерик Тристан - Героические злоключения Бальтазара Кобера
11
22 января суд под председательством ректора Шеделя вынес свой приговор, заседая при закрытых дверях. В нем не упоминалось ни о колдовстве, ни об алхимии, ни об иудаизме, а только об умышленном преступлении против общественного порядка, и поэтому Якоб Циммерманн и назвавшийся Франком Мюллером передавались в руки светского правосудия. Действуя таким образом, Дитрих Франкенберг и Шедель пытались обвинить всю организацию вестников или, по крайней мере, те стороны ее деятельности, о которых они имели какое-то представление.
Что касается Бальтазара, то, казалось, о нем забыли вплоть до того дня, когда ректор Дитрих Франкенберг собственной персоной, оказавшись проездом в Нюрнберге, распорядился вытащить юношу из его камеры и привести к нему.
И хотя его сердце давно ожесточилось и очерствело, он был поражен видом мальчика, который так похудел, что кости локтей, казалось, вот-вот прорвут кожу. Его волосы были спутаны и всклокочены, и он напоминал дикого зверька. Его пришлось почти нести на руках – так он ослабел. В первую же минуту ректор решил, что наказание следует прекратить. Он распорядился, чтобы Бальтазара отвели в приют для больных детей и лечили там со всем усердием и прилежностью.
В глубине души Франкенберг надеялся возвратить своего бывшего студента на торную стезю теологии и вскоре опять увидеть его среди учащихся Дрезденской семинарии. Вот почему, когда Бальтазар начал возвращаться к жизни, он направил к нему Шеделя, чтобы тот пожурил юношу и уговорил его вернуться к жизни, которую он считал правильной.
– Бедный мой друг, – начал ректор, – какую глупость совершили вы, которого Бог избрал быть одним из его священнослужителей! В какие ужасные руки вы попали! И как могло случиться, что вы сразу не осознали своей роковой ошибки? Ведь какую нелепицу проповедуют современные ересиархи, когда Бога призывают через эманацию, когда стремятся увидеть и пощупать божественное, словно речь идет об обыкновенном явлении природы, когда забывают, что единственная дорога, ведущая ко спасению, – это дорога милосердия. Господи, открой глаза этому мальчику! Помоги заблудшей овце вернуться в стадо…
Бальтазар смотрел на Шеделя с удивлением, ибо четко видел его скелет, на котором болталась одежда, словно бы ректор вдруг потерял всю свою плоть. Из оголенного черепа вылетал хриплый голос. Бальтазар не понимал, что он говорит:
– Итак, через неделю, когда вы сможете ездить верхом, вы возвратитесь в Дрезден, где вас уже ждет уважаемый Тобиас Пеккерт. Какой это будет праздник – возвращение блудного сына!
Наш друг между тем думал:
«Как только он уйдет, я убегу. Вылезу в окно и пойду встречусь с Урсулой».
Комната, в которой он лежал, находилась на третьем этаже детского приюта. Бальтазар дождался ночи и, когда уснул охранник, сидевший возле его тюфяка, напялил на себя одежду другого больного мальчика, чье ложе было рядом, вылез в окно, ухватился за выступ на фасаде дома, сумел спуститься на несколько метров по стене, а потом прыгнул на землю. Прихрамывая, он перебежал двор, спрятался за каморкой привратника, дождался, когда пришел сменный охранник и, пока этот человек поднимался по лестнице на этаж, перелез через решетку ворот и оказался на улице.
Его сердце летело впереди него, когда в темноте этой безлунной ночи он пробирался к мастерской лютниста Везенберга. Конечно, надо было дождаться дня, чтобы нанести визит Урсуле, и он решил спрятаться пока в саду, где стояла беседка, в которой они встречались. Холод пробирал до костей. Однако это были первые шаги, которые Бальтазар свободно делал после нескольких месяцев заточения, и он был опьянен этой вновь обретенной свободой. Что же касается темноты, она была ему выгодна, тем более, что его глаза привыкли к ней, пока он сидел в тюрьме. Он узнал улицу ювелиров, улицу столяров. Тишина окутывала его словно плащом. И вот наконец направо, за фонтаном, он различил очертания мастерской лютниста Везенберга! Он взволнованно посмотрел на калитку, которая открывалась в сад.
Какая нескончаемая ночь! Он угадывал присутствие своей подруги за этими стенами, и сердце его гулко билось. На ощупь он нашел старый мешок в сарае, стоявшем в глубине сада, где хранился всяческий инвентарь. Он съежился, как мог, и стал ждать, не пытаясь уснуть. Разве мог он спать? Молитва, непрестанно изливавшаяся из его уст, была актом благодарности и восхваления. Наконец, на самом дне своего отчаянья, Бальтазар увидит, как восходит утренняя звезда. Улыбка Урсулы сразу сотрет из его памяти эти ужасные месяцы одиночества.
Потом начало рассветать – нескончаемо медленно. Юноша не отважился так рано постучать в дверь. Он увидел, как на втором этаже загорелся свет. Это проснулся лютнист и зажег свечку. Не в силах далее терпеть, Бальтазар пересек сад, окинув радостным взглядом столик и два стула, ожидавшие в беседке его возвращения. Несколько минут он еще колебался. Потом решительно поднял молоток и трижды постучал.
Мастер Везенберг вышел со свечой в руке. В первую минуту он не узнал Бальтазара, но как только понял, кто перед ним стоит, воскликнул:
– Боже праведный! Мой дорогой мальчик! А я то думал вы до сих пор сидите в заточении, в подземелье дворца!
Бальтазар упал в его объятия. Крупные слезы струились по щекам старика.
– Я убежал оттуда. А как Урсула? Где она?
Лютнист поставил свечу на стол.
– Садитесь, мой дорогой мальчик. Я приготовлю вам горячего супа. Вы дрожите от холода.
– Я провел ночь в саду.
– Почему же вы не позвонили раньше, несчастный малыш? Вы рисковали жизнью…
– Я не хотел будить Урсулу посреди ночи. Но сейчас вы можете ее разбудить. Мне не терпится ее увидеть.
Мастер Везенберг закашлялся и стал ворошить угли в печи.
– Я всегда оставляю суп на ночь в жару. Чтобы на утро… Возьмите, мой дорогой мальчик, похлебайте, очень вас прошу.
Бальтазар съел большую миску супа, потом вторую, и это вернуло ему силы. Теперь уже не надо бояться ни Франкенберга, ни Шеделя, ни любого, кто встанет на его пути! Теперь он волен идти, куда ему вздумается, волен любить, волен восхвалять Бога! Он сказал:
– Я не хотел бы разбудить Урсулу слишком внезапно. Вы не будете возражать, если я стану внизу лестницы и спою псалом, девяносто пятый, например, строки «Воспойте Господу песнь новую» – хотя мой голос и не совсем хорош… Мое пение тихонько ее разбудит.
Старик-лютнист подошел к Бальтазару и взял его ладони в свои руки. Его глаза блестели при свете свечи. Он сказал:
– Спойте псалом семьдесят шестой, мой дорогой мальчик: «В день скорби моей ищу Господа; рука моя простерта ночью и не опускается; душа моя отказывается от утешения».
Бальтазар покачал головой.
– Испытание позади, изгнанию пришел конец. Опять Шехания возвратился в дом Израилев. Мастер Везенберг, я свободен!
Старик лютнист уже не сдерживал слез:
– Кто может уверять, что испытание позади, что изгнанию пришел конец? Дух Божий покинул этот дом! Мы пленники скорби и самих себя…
– Вы не правы, – сказал Бальтазар. – Пока Урсула здесь обитает, в этом доме обитает Бог.
– Увы, – ответил лютнист, рыдая, – душа улетела из этого мира… Я вопию в пустыне, и этот вопль заменяет мне душу…
– Урсула! – вскричал Бальтазар и бросился вверх по лестнице.
Комната была пуста, кровать не разложена.
– Где Урсула? – спросил он, медленно спускаясь по ступеням лестницы.
– Там, куда призвал ее Бог, мой дорогой мальчик… В ту ночь, когда вы уехали…
– Она получила мое письмо?
– Она забрала его с собой, когда ушла от нас.
Бальтазар простерся ниц на полу.
«Позже я поднялся, изнемогая от боли, как поднимается пловец, выброшенный на берег огромной волной. Ведь и я был выброшен катаклизмом из мрака, в котором пребывал раньше. Мои члены были разбиты. Голова гудела. Навалившись на меня, ужасающий поток все разрушил. Кем я теперь был, похожий на животное, вывернутое наизнанку, шерстью вовнутрь. Что это за пространство цвета морской волны, где нет ни единой формы и которое отличается от непроглядного мрака лишь этим тусклым светом, не освещающим никакой земли, никакого неба, а лишь безбрежную пустоту?
Я поднялся, изнемогая от боли, и так сказал:
– Все во мне растоптано. Мои глаза раздавлены. Мои пальцы разбросаны по земле. Мой нос и рот – две зияющие дырки. Где же мое тело? Кожу с меня содрали, мускулы и нервы у меня вырвали. Моя кровь смешалась с непристойной грязью. Мои внутренности выброшены в окружающий хаос. Мои кости раздроблены, растолчены в мелкий песок. Какие легкие дышат для тебя? На твое сердце наступила чья-то невнимательная нога. А твой язык? Каким языком и какой слюной ты говоришь? Молния ударила в твои остатки и все сожгла.
Я поднялся, изнемогая от боли, и так сказал:
– Неужели надо было, чтобы вся вселенная ополчилась против воробья? Кто я такой, чтобы из-за меня небо раскололось и обрушило на землю все свои воды? Необходим ли такой ураган, чтобы потушить крохотную свечку, такой циклон, чтобы вырвать из земли травинку, такой гнев, чтобы поразить человека? И вот я здесь, растоптанный, размолотый, без языка – и разговариваю, без ноги – и поднимаюсь, без руки – и хватаюсь за пустоту, без головы, без сердца, и опять повторяю: неужели надо было собрать воедино столько могучих сил, чтобы заткнуть рот моей слабости?