Владимир Орлов - Он смеялся последним
— А если мы от себя, от души? — с улыбкой предложил Борис Платонов. — Готовились!
Распорядитель, тоже улыбнувшись, пояснил:
— Душа может воспарить. А бумага — надежней. Вы же артисты: заучите это, как роль.
— Как эпизод — здесь текста мало, — скривился Владомирский.
— Это роль, — повернувшись к народному артисту БССР, внушал распорядитель. — Роль. Отнеситесь как к роли. Главной. Не забывайте, на какой вы сейчас сцене и кто ваши зрители.
Артисты примолкли.
— Товарищ Купала, за вами первое приветствие. Вот ваш текст.
Поэт замахал руками.
— Ой, что вы! Я собьюся, со страху под стол залезу! Пусть лепей Людмилка, соловейка наша.
Распорядитель всмотрелся в поэта и передал текст певице Соколовской.
А самых высоких гостей на входе встречали физкультурницы в белых, обтягивающих торс свитерах.
Галина Савченко, дочь участницы декады: «Мама часто рассказывала, как они выступали перед Сталиным, Молотовым, Ворошиловым. У нас дома долгие годы хранилась та ее форма: белый нитяной свитерок и белая льняная юбочка. Я потом, по молодости, выпросила этот свитерок у мамы и ходила в нем на каток: была самой модной девочкой — ни у кого тогда такого не было!.. Так жаль, что вещи эти не сохранились».
Вошедшим Сталину, Молотову, Ворошилову, Кагановичу, Калинину, Андрееву, Микояну, Жданову, Швернику, Маленкову, Булганину, Шкирятову и Пономаренко физкультурницы вручали те самые, оговоренные сценарием сорочки-«вышиванки» и тканые пояса. Среди них была в белом свитерке улыбающаяся девушка со значком Осоавиахима.
Аплодисменты продолжались не только на проходе вождей к своим привычным местам за столом, но и когда они расселись. Овации, казалось, не будет конца. Хлопали в ладоши и вожди.
Кондрат, почувствовав несуразность ситуации, прекратил аплодировать и попытался сесть.
Ружевич тотчас же зашептал:
— Нельзя первому кончать хлопать, нельзя!
Соколовской подали знак. Она поднялась с бокалом вина.
— Я славлю лучшего друга белорусского народа, нашего родного отца, нашего учителя, солнце нашей жизни: Иосифа Виссарионовича Сталина!
Все, не пригубив бокалы, не закусив, опять вскочили и стали неистово бить в ладоши.
Кондрат посчитал, что пяти минут аплодисментов достаточно, и опустил руки.
Заметив, Ружевич всполошился, зашипел:
— Я же предупреждал: нельзя первому заканчивать хлопать, не смейте! За этим пристально следят.
— Кто?
— Мы.
Мимо них пронесли пышный, со вкусом собранный букет. Сотрудник почтительно преподнес его Соколовской со словами:
— Вам, Людмила Эдуардовна, от товарища Сталина.
А вождь, послав ей букет, обратился к сегодняшнему «имениннику», 1-му секретарю ЦК КП(б)Б:
— Товарищ Пономаренко, я вашу приму не пригласил за свой столик: боялся, рэвновать будете.
— Что вы, товарищ Сталин! К тому же, у нее есть муж.
— А вот товарищу Ворошилову это, я знаю, не помеха.
Ружевич восхищенно глядел на вождя, радостно сообщил Кондрату:
— Товарищ Сталин три вечера отдал нашей республике, а на предыдущих декадах был только на открытии и закрытии!
— Спасибо за такую честь нашему отцу, другу и наставнику.
— Кому-кому?
— Наставнику.
— Это еще кто? — насторожился чекист.
— Учитель.
— Так бы и говорили.
— Корень слова общий с русским. Несмышленыша «наставляют»: учат. А наши военные инструкции как еще называются? «Наставления по уходу за стрелковым оружием». Наставления.
— Все-то вы меня, товарищ Крапива, поучаете! — недовольно бросил Ружевич.
— Белорус должен знать свой язык, товарищ Юзеф.
— Отрыжки нацдэмовщины. — И Ружевич продолжал неистово аплодировать.
Второй тост, как и было расписано, через короткий промежуток времени произнес Владимир Владомирский:
— За пламенного ленинца, лучшего соратника великого ленинца. Сталина, за ленинца товарища Молотова!
Все заметили, что для народного артиста БССР этот бокал был далеко не вторым — когда успел?
Третьей по знаку распорядителя поднялась Ирина Жданович. Здравицу вызубрила, но бумажка с текстом лежала перед ней.
— Я поднимаю бокал за неутомимого борца за идеи Ленина-Сталина, за неутомимого борца за дело товарища Сталина, за Всесоюзного старосту — товарища Калинина.
Остаться незамеченной ей не удалось, а хотела.
Алексей Платонов, племянник Бориса Платонова — мужа Ирины Жданович: «Ирина Флориановна рассказывала. К ее столику подошел военный, щелкнул каблуками: «Вас приглашает за свой стол товарищ Сталин. Пойдемте». Сказала, что ничего не помнит от волнения!»
Соколовская ревниво следила за подходами к столу вождя, нетерпеливо ждала приглашения — была звездой декады! И когда пригласили туда Жданович, проводила ее завистливым взглядом: ей, Людмиле, букет, а эту Ирку — за стол!
А Ирина шла к Сталину сама не своя. Затылком чувствовала присутствие посланца вождя. Ступала механически, ничего не слыша, перед глазами все плыло. Что мог означать этот вызов?
Было отчего волноваться: ее отец, Флориан Жданович, основатель Белорусского театра — репрессирован как «нацдэм»; брат мужа, отец Алексея, — репрессирован. Он, директор авторемонтного завода в Витебске, якобы подсыпал в бензин сахар, который народ отоваривал по карточкам, ремонтировал бронемашины штаба маршала Тухачевского, уже репрессированного как враг народа.
Губы под седеющими усами шестидесятилетнего Сталина шевелились, изгибались в улыбке. Но у дрожащей молодой артистки напрочь отключился слух. Единственное, что уловила: будто бы вождь произнес «.новая роль». Она еле выговорила:
— Джу. Джульетта, товарищ. Иосифович.
Алексей Платонов, племянник ее мужа: «Ирина Флориановна рассказывала, что Сталина за его столом не узнала: на портретах такой рослый, представительный, а тут: лицо в пупырышках — он же оспой болел».
Сталин поднял свой бокал, другой бокал с вином кто-то из-за ее спины сунул Ирине в руку; чокнулись. С таким же, как у Людмилы, букетом, не помня себя, вернулась она к своему столику.
Артист Михаил Жаров, знакомый девушке в национальном наряде по кинофильмам, одной рукой чередовал рюмки и закуски, а другой поглаживал локоть робеющей танцовщицы — и говорил, рассказывал, смешил! Скользнув рукой по ее тонюсенькой талии, пригласил на вальс.
Художник Лариса Бундина: «Моя бабушка — Янина Могилевская — вспоминала, что на том приеме на столах было много конфет, пирожных, а она стеснялась взять — так потом жалела, что не попробовала кремлевское пирожное!.. А еще на банкете за ней ухаживал любимец народа артист Михаил Жаров и все приговаривал: «Ах, хороша белорусочка!» Бабушке, думаю, даже вспоминать было приятно, что за ней ухаживал такой знаменитый артист».
В зале стоял гул голосов, звон вилок и бокалов. Компании складывались стихийно. Подвыпивший Утесов подступился к Кондрату:
— А где же ваша прелестная Рахиль?
— О ком вы?
— Та, рыженькая, с которой были на концерте Рознера. Сидели же рядом со мной.
— Это жена гитариста. Мы просто.
— А, того, что токовал по-тирольски! У нас в Одессе все так умеют, только стесняются. А гитарист он — так себе. Мой Миронов — куда посильнее! Девицу — правильно, что отбиваешь у этого польского тетерева.
К чему было доказывать Утесову, что Ирэну с того летнего вечера он не видел: часы обеда в ресторане не совпадали, искать ее и навязываться с посещением спектакля по его пьесе не посмел. Да и сам он в филиал МХАТа, где «Хто смяецца апошнім» играли два вечера, заглянул лишь однажды, поздно, к самой развязке комедии. Крапива мысленно представил, как выглядела бы его пьеса с запрещенным, обрезанным финалом: нового повышения Горлохватского по карьерной лестнице. Еще раз поразился прозорливости юной Ирэны, безошибочно, с ходу угадавшей его нереализованный, уничтоженный, но такой острый и естественный для сатиры замысел!
И неотступно преследовала мысль: почему Москва позволила показывать здесь его пьесу? И чем это может кончиться для спектакля да и лично для него?
Писатель Алексей Толстой, кинорежиссер Михаил Чиаурели поместили в центральных газетах отзывы на оперу и балет белорусов — одобрительные, конечно.
— Попробовали бы не похвалить, — заметил Ружевич, пожав плечами. — Так на всех декадах заведено.
А вот на «Хто смяецца апошнім» рецензий не было. Но восторженных перешептываний среди москвичей хватало. Кондрат посчитал разумным: не появляться в театре, не выходить на неизбежные поклоны. не высовываться.
Давид Рубинчик изнывал: его оркестр играл в «Эрмитаже», а он, директор, разлученный с коллективом, пребывал на банкете в непривычном для себя состоянии полной безответственности: он ни за что тут не отвечал. Почти никого здесь не зная, ни с кем не общаясь, он не догадывался, что и у джаза Рознера, и у него эти триумфальные гастроли в Москве в июне 40-го — самые звездные дни жизни.