Андрей Осипович-Новодворский - Эпизод из жизни ни павы, ни вороны
— Видишь вот этого дурака, который так собою горд и доволен, — продолжал я, указывая на кучера, — так он во сто раз умнее тебя со всею твоею наукою… Однако мне тут в сторону.
Я соскочил с тележки и ушел, прежде чем он успел опомниться. Удивительный пассаж! Если бы мы продолжали наш разговор, то Легкоживецкий должен был бы защищать «науку» от моих нападений! Он, милый, легкомысленный Легкоживецкий, для которого всякие истины существовали так себе, между прочим, — от меня, который готов был голову положить за истину.
Сам не знаю, отчего у меня сорвалась такая резкость. По здравому размышлению, это, должно быть, был такой же скандал, как с одним господином у Альфреда де Мюссе, который (господин, а не Мюссе, а, впрочем, может быть, и Мюссе), находясь в заключении в некотором тесном месте и считая от скуки кирпичи на соседней стене, вдруг заметил, что глаза его стали влажными и наконец заплакали. «Что сей сон означает?» — удивился он. «А вот что, — отвечало ему сердце, — пока ты занимался вздором, я, то есть сердце, думало за тебя и послало тебе на глаза слезы»… И мое сердце, по всей вероятности, размышляло примерно таким образом: «Нельзя так нельзя; наплевать!» — и послало резкость на язык.
Как бы там ни было, только с этого времени я стал «плевать» на «науку». И странно! чем больше я плевал, тем больше мне хотелось учиться. Это относится ко времени, о котором я рассказывать не буду. Я пресмыкался тогда в таких низменных сферах, в таких захолустьях, что вы, читатель, меня не заметили. Наконец я достаточно «охладился» и уехал в Петербург учиться.
Осень. Холодное петербургское утро. Город еще не проснулся; улицы почти пусты. Из труб словно дремлющих домов валит столбами дым, то черный, как отчаяние, то легкий и золотистый, как мечты легкомысленной барышни. И, расплываясь в высоте, как бы уносит с собою сновидения мирно почивающих обитателей. Чего-чего только нет в этих сновидениях! Какие там картины счастья и горя, столько балов, замужеств, денежных делишек, пикантных скандалов, высоких неудач и низменных голодовок, тонких ароматов и запаха сивухи!
Конечно, только сильно разыгравшееся воображение могло такими причинами объяснить причудливые формы дымовых клубов, их разнообразные цветовые оттенки и вес; но у молодого человека, сидящего в эту минуту на скамейке Екатерининского сквера, воображение разыгралось до крайней степени.
И немудрено: ему всю ночь грезились эти дома и их жители.
Ему всё снилось, что он вскакивает с постели, торопливо чистит свое лучшее платье, одевается, мчится на всех парах к Невскому и первый покупает влажный № газеты. Там на странице объявлений напечатаны строки, от которых зависит всё. Он жадно читает: «лошадь»… «кухарка»… «дрожки»… «студент»… «студент»… «студент-математик»… «студент-филолог»… «студент-естественник»… «нуждающийся студент»… «капуста»… «собака»… «девица»… «бедный студент-технолог». Он проникается необыкновенною нежностью к «бедному студенту-технологу» (ведь он и сам бедный студент-технолог) и в порыве благородных чувств протягивает руку товарищу, но нащупывает холодную стену, на минуту просыпается и скоро снова продолжает чтение: «Требуется учитель»… Ага! Вот он, всё! Он поспешно прячет газету в карман, как бы боясь, чтобы кто-нибудь не похитил его открытия, и бегом направляется по адресу, заботясь только об одном: как бы его не предупредил «бедный студент-технолог»…
Вот наконец и дом: хороший дом, должно быть, богатые люди живут. Он с замиранием сердца протягивает руку к звонку… Но в эту самую минуту дверь отворяется, какой-то молодой человек с счастливой улыбкой на лице торопливо вышел и побежал по тротуару (он! — мелькнуло у оставшегося молодого человека) и великолепный господин, с роскошными бакенбардами, в переднике и с салфеткой на плече, взглянул на него, то есть на оставшегося молодого человека, крайне презрительно, а впрочем, удостоил слова: «Учитель, вероятно? Не надо: есть!» — и, проворчав еще что-то, громко захлопнул дверь. Что такое, однако, проворчало это животное? Праздный вопрос! Сказано было довольно ясно: «Пошли шляться, голытьба»…
Молодой человек постоял немного, неподвижно глядя на недружелюбный дом, и вдруг с удовольствием заметил, что дом совсем скверен, аляповат, грязен и может принадлежать какой-нибудь пошлой и жирной бабе. Да, он ошибался, предполагая, неизвестно почему, что обладательница этого помещения элегантная дама с таким добрым, женственным выражением прекрасных глаз, что это выражение искупало и ее барство, и праздную жизнь и так далее. Теперь эта жирная баба, бесчисленное множество других жирных баб, жирных джентльменов, жирных лакеев, жирных швейцаров — превратились для него в нечто однородное, целое, бесконечно далекое, бесконечно холодное и бесчувственное, и он снова переносит нежность на «бедного студента-технолога», чтобы пожать ему руку и извиниться в подлости. Ведь эта болезнь соперничества, это гаденькое желаньице перехватить кусок — это ведь подлость, подлость!.. Он ускорил шаг и принялся бежать, но его платье вдруг расползлось.
Молодой человек вскочил, оделся, так как начало рассветать, и в самом деле пошел к Невскому.
Этот молодой человек — я.
— Кислятина! — раздался под самым моим ухом басистый голос, кто-то ударил меня по плечу.
— А, это ты, Злючка! — как можно ядовитее налег я на последнем слове и протянул ему руку.
Страшилин, после многих неудач и треволнений, тоже переехал в Петербург. Наши отношения уж не были так хороши, как прежде. Он смотрел на меня почему-то свысока, говорил в покровительственном тоне; но и я уже не благоговел пред ним. Я видел в нем ужасную загрубелость, жестокость и инстинктивно избегал его общества. Однако мы кое-как ладили.
— За местами охотишься? — хитро прищурился он, тяжело усаживаясь рядом.
— Странный вопрос: конечно, за местами!
— А я тебе говорю, плюнь ты на всю эту музыку. Будешь киснуть без толку, и ровно ничего из этого не выйдет.
— Прелестные мысли! «Плюнь»! Дай мне жрать, дай работу, так я плюну.
— Но ты подумай, ангел мой, что твоя охота за уроками не даст тебе ни того ни другого… Обучение завитых да надушенных купидончиков — ты ведь, собственно, к ним стремишься — не работа: а относительно жратвы имей в виду, что тебя всё равно прогонят…
— Да пойми ты, голова, что это у меня вовсе не цель, а средство. Добыть бы какой-нибудь ресурс, гарантировать себя от голода — и довольно. Тогда можно учиться. И почему ты думаешь, что непременно прогонят? Авось не прогонят.
— Место приказчика было в прошлом номере газеты — ходил?
— Ходил… Не взяли: посмотрел какой-то барин, узнал, что я «молодой человек», и отказал…
— Ну, вот видишь… Я и говорю, что прогонят. А впрочем, может быть, ты приобрел большие познания по части прилаживаний, манер… Тогда другое дело. Только нужно уж вести себя как следует, а у тебя вон штаны черт знает как заштопаны…
И он так колупнул щекотливое место на моем колене, что я чуть не крикнул. Мне стало не то что неловко, а больно. Я как раз накануне занимался починкою этой необходимой части туалета и был вполне убежден, что исполнил работу блистательно.
— Что же мне делать? Научи, коли знаешь, — произнес я голосом, в котором, к величайшей моей досаде, звучали слезы.
— Теперь ты, поди, спишь и видишь, как бы тебя всякие там прекрасные дамы в свое благородное общество впустили… И стало быть — прощай.
Я остался один и вздохнул с облегчением. «Бедные студенты-технологи» прошли мимо, не питая, по-видимому, относительно меня никаких враждебных замыслов; их место заняла какая-то старуха с корзиною; отставной генерал совершал утренний моцион, преимущественно маршируя возле памятника; прошло несколько гимназистов, с ранцами за плечами, пробежал какой-то неумытый мастеровой; прошел чиновник с портфелем под мышкой; у всех была своя определенная цель, каждый думал о своих делах, и никто не обращал внимания на бедного Кислятину, в холодном пальто и плохо заштопанных штанах, но с гордостью могу сказать — с таким сердцем, что оно могло бы вместить целый мир! Я скрестил на груди руки, опустил голову и предался тем неопределенно-грустным размышлениям, которые свойственно испытывать «молодому человеку» в моем положении. Очень может быть, что я забыл бы даже цель своего прихода, если бы звонкий женский голос не повторил несколько раз вопроса:
— Скажите, пожалуйста, вы не видали разносчика газет?
Голос принадлежал удивительно тщедушной девушке в клетчатой шляпке и черном потертом пальто. Из-под полинялой шерстяной юбки выглядывали маленькие, исковерканные башмаки. Она прятала руки в карманы и, подняв кверху покрасневший от холода, несколько вздернутый носик, смотрела на меня не то дерзко, не то уныло большими черными глазами.