Михаил Белозеров - Река на север
Ему бы ее выдержку, потому что внутри он завязан множеством узлов, и с каждым днем все больше.
— Ну и что, — запротестовал он, — все наоборот...
Он не мог ей до конца противостоять. Это было правдой. Кого из них обоих он больше жалел, наверное, — ее, потому что прощал больше.
— К черту! — выругалась она. — Знать ничего не желаю!
— Зачем? — спросил он сразу. — Зачем ты меня загоняешь в угол?
— Тебя загонишь, — посетовала она, устремляя на него светлый, почти до неприличия светлый взгляд. — Нет, дорогой, ты сам себя загнал, а теперь хочешь узнать, почему ты там оказался. — И не пожелала уступать, наверное, потому, что она давно этому научилась, еще раньше, чем Губарь сообразил что к чему.
— Похоже на то, — нехотя кивнул он, соглашаясь с ней и со своими мыслями.
— Разве ты меньше будешь ее любить. Я знала, что ты когда-нибудь ее забудешь.
— Нет, — сказал он, защищаясь.
— Забудешь, — спокойно констатировала она, — а за утешением прибежишь сюда.
— Забуду... — согласился он. — Но не так, как ты...
Слабый аргумент, на который она даже не обратила внимание.
— Ты из этой породы, — перебила она его и еще раз повторила, но так, что ему стало не по себе: — Забудешь!
Она его упрекала. Она хотела, чтобы Гана стала для него памятником, но ничего для этого сама не сделала и мешала сделать ему.
— ...Но не так, как ты себе представляешь, — возразил он, не повторяя и десятой доли ее хриплой интонации.
Он подумал, что делал это множество раз. И каждый раз это было не в его пользу, не очень приятно вызывать жалость к самому себе во всех тех бесчисленных сценах, где он присутствовал поверженной стороной. Когда топаешь в полярную ночь на службу, думаешь об этом так ежечасно, что рискуешь свихнуть мозги, просто тебе не о чем думать. И еще он подумал, что двадцать лет как раз тот срок, после которого забываешь любую женщину.
— Наверное, ты меня разубедишь, — резко сказал он.
— И не подумаю... — великодушно ответила она, вся в ожидании, чтобы уязвить, и лицо ее — крупное и полное внутренней силы, стало таким, каким оно становилось, когда она пряталась в школьном туалете в ожидании звонка на урок, и каким он его никогда не любил.
— Вот я и хочу узнать, — произнес он, сердясь на себя и на ее вступление.
— Ну что?! — поинтересовалась она насмешливо, и нижняя часть лица от напряжения у нее сделалась изломанной, как замерзшая лужа. — Стало легче? Молчал столько лет...
— Я никогда не сомневался... — Как всегда ей удалось сбить его с толку своим сарказмом.
— Не было у нее никого, — сказала она, стремительно наклоняясь вперед, и посмотрела ему прямо в глаза, а потом по складам. — Небы-ло. Даже легкого флирта, даже когда ты пропал на полтора года...
Она все помнила. Зачем? Чтобы самой быть с Губарем безошибочной, как машина, а секретарш посылать за сигаретами и спичками в ближайшее кафе, чтобы упиваться своим могуществом над маленькими людьми.
— Спасибо, — опомнился он через мгновение, потому что понял, что сейчас встанет и уйдет, и лицо напротив не будет напоминать о минутной слабости. Эти полтора года ему дорого обошлись, так дорого, что он до сих пор об этом помнил. И он подумал, что зря затеял разговор и вообще пришел сюда.
— Пожалуйста, — великодушно сообщила она, — а теперь убирайся! Не люблю слюнтяйства... в мужчинах.
— Жаль... — сказал он, поднимаясь.
— Нисколько! — отрезала она.
Она специально культивировала в себе толстокожесть — ведь с этим тоже можно жить. Позднее в школе к ней уже не приставали. Однажды он увидел ее в драке — она пользовалась своими ногами, как страус, а мальчишки вокруг нее напоминали кегли. Один из ее противников так и остался хромым на всю жизнь — она сломала ему бедро.
— Жаль, что мы всегда так расстаемся, — сказал он.
Может быть, она помнила то, что помнил и он. Последние годы он все больше испытывал странное, необъяснимое чувство к этой женщине, и знал — все, что она говорит, нельзя принимать всерьез, ибо они давно разошлись, еще, наверное, в школе, ибо она всегда была с ним немного чопорна. И он подумал, что она по-другому не может, не умеет, несмотря на то что актриса, великая актриса.
— Дверь захлопнешь сам, — сказала она, — провожать не буду.
Он стоял, обливаясь потом и сгорая от стыда, и понял, что все равно не то что не верит, а просто взбешен.
— Сиди... — разрешила, повернувшись так, что он увидел тяжелый профиль с мраморной кожей даже там, где прошлась кисточка с краской и где пудра не удержалась и пала на дно гнева, и малодушно упал в кресло. — Вот-вот... — произнесла она, — вот-вот сейчас придет, обидится, если не встретитесь... — вдруг прислушалась к шуму города, — я его за версту чую. — И лицо ее напряглось и сделалось таким, каким никогда не было с ним, каким оно все чаще становилось в присутствии мужа — удивленно-недоуменным (и совершенно ее не красило, словно она решала неразрешимую задачу), — как у подростка, которому впервые открылись запретные вещи.
— Я больше не приду, — сказал он.
Она усмехнулась:
— Прибежишь как миленький...
Иванов нашел в себе силы протестующе хмыкнуть, и в этот момент хлопнула дверь, и через мгновение появился Губарь, как всегда элегантный: необычно стриженный — голый затылок, разделенный поперечной складкой, в белых брюках и шелковой рубахе с пальмами, помолодевший и веселый. Прислонил тросточку к перилам, сел и вытянул ноги в желтых фасонистых туфлях из свиной кожи.
— Мать... — весело произнес он, глядя на их растерянные лица, и подмигнул Иванову, — что у вас здесь произошло?
Он отреагировал слабо, как человек, у которого есть свое мнение по всем вопросам; и тонкие губы, вырисованные необычно изящно для мужчины, не испорченный страстями и вином подбородок, разделенный чуть ниже, чем надо, ямочкой, подпираемый вторым собратом, трепетные щечки, тронутые ранними морщинами — все это, наделенное веселыми серыми глазами с таящейся усмешкой, было так весело, так хорошо знакомо, что Иванов подумал о полной слепоте, своеобразном уродстве, врожденной близорукости. Он вспомнил, что почти все это наметилось в нем давным-давно, сразу после школы — безразличие к действительности, абулия.
Поклонник теории кентавризма, осенью Губарь побывал на охоте, выстрелил по бекасу из обоих стволов и вывихнул лодыжку. Теперь он щеголял рагонтовой тросточкой, хотя почти не хромал, и даже заявлял, что это помогает находить новые идеи.
— А... дуэль?! Здорово! — воскликнул он и хлопнул в ладоши.
Голуби вспорхнули вверх, за карниз, и глазам, пока они все трое провожали их взглядом, на мгновение стало больно следить за ними, ибо каждый из них знал, что все слова ложь и все мысли ничего не значат перед этим небом — его простором и взмахом голубиных крыльев, ибо в следующее мгновение им надо вернуться в эту комнату, к этим разговорам, к их образу жизни, к тому, что привносило в нее хоть какой-то смысл, — заниматься тем, чем занимаются взрослые люди, и быть похожими на них, словно давным-давно они сговорились, но забыли об этом и играли по привычке в какую-то странную игру — хитрая уловка, уловка номер двадцать два.
— Мы говорили о Диме, — спокойно произнесла Королева, словно напомнив самой себе.
— Да? — легкомысленно спросил он и посмотрел на Иванова, словно удивляясь его присутствию здесь. — На прошлой неделе мы его видели. — Потянулся через стол, словно через пустыню, всем телом и душевно похлопал Иванова по плечу.
— Бороду вырастил. Губа висит... Взгляд — остановиться не на чем... — укорила Королева.
— Н-н-н... — в адрес жены протянул Губарь и, добродушно играя губами, весело добавил: — У него новый папа. — И, сделав ударение на последнем слоге, выжидательно замолк.
Пальцы у него были длинные и сухие, как у пианиста. И от всей его элегантной породистости попахивало барством, пижонством, если бы не его чуть-чуть маслено-влажные глаза за стеклами очков, пренебрежение к собственным зубам и несколько сонный вид в те моменты, когда надо было сосредоточиться. Отсутствие конкурентов испортило его быстрее, чем можно было предположить. Пожатие руки давно стало для него чистым ритуалом. Но для местного Олимпа он был вполне подходящ — круглые улыбчивые лица всегда хорошо смотрятся на телеэкране — и даже стяжал славу первого мастера телешоу, пока это не стало вырождаться в заказ на потребу толстосумам и кичливым дуракам. "Долго ли это продлится?" — думал Иванов.
— Папа? — удивился он. — Что это значит?
— Ну, ты же знаешь, он их коллекционирует, как девок, — сказала Королева и закатила глаза, словно при муже она всегда должна была так действовать — демонстрировать доисторические привычки. Последние несколько лет она явно была в растерянности от его выходок.
— А... — понял Иванов, — собирает... — Вряд ли это удивило бы его и раньше.