Михаил Белозеров - Река на север
— С тех пор, как я бросила сцену... — заговорила вдруг она бесстрастно и таким низким тоном, словно у нее перехватило горло, и на какой-то момент перестала быть Королевой, — голуби насторожились, а Иванов от удивления даже забыл, что держит в руке чашку с чаем, — мне все время снится... — она безжалостно к самой себе улыбнулась одними уголками рта, и взгляд ее сделался отсутствующим, словно она что-то вспомнила, или представила, или увидела за спиной у него тайну своего существования, — будто я лечу и лечу... едва касаясь... — Она почти в ужасе покачала головой, рот приоткрылся, и оттуда вылетел вздох. — Господи... время! Как тебе не жалко?! — Она взглянула в упор, и он потупился, потому что в ней жила боль. — Иногда я просыпаюсь. Ты ведь знаешь, как это бывает — словно все вернулось и ты прежняя, но не та, и в то же время с опытом лет, а тебе страстно хочется, и ты не можешь пересилить, и вот здесь все уже пусто, а тебе кажется, что другого счастья быть не может и не бывает, но наступает утро, и ты чувствуешь себя скверно, опять с удивлением дышишь, и ешь, и идешь куда-то, и делаешь сотни дел, вот что страшно — привычка, и знаешь — ничего нового в жизни не будет.
Она почти задохнулась, и взгляд ее оцепенел.
"Вот это да! — подумал он. — Вот это прорвало!" — И посмотрел вниз, на брусчатку двора, где не было места даже для детской песочницы, а только ровное, широкое кольцо брусчатки вокруг гладкого пятнистого ствола, которому они когда-то с Сашкой Губарем доверяли имена своих девочек: "Вета + ...". Кто первый из них выцарапал свое имя? И он удержался, чтобы не спуститься вниз и не поискать надпись на гладком пятнистом стволе.
— Я знаю, от этого нет лекарства, — через минуту произнесла она, и он облегченно вздохнул: щеки ее порозовели, и глаза приняли прежнее выражение, и в них уже не было жалости к самой себе, и она стала прежней Королевой.
— Многие проходят через это, — сказал он. — И вряд ли есть какие-то советы, кроме хорошей, доброй литературы, но это тоже не всегда помогает.
"Конечно, не помогает, — уныло подумал он, — потому что за прекрасной литературой всегда стоит человек, которого уже нет, а от такого мироустройства всегда шарахнуться хочется".
— Нет, я не верю, — произнесла она, не слушая его, — мне трудно согласиться, что все, все кончилось!
Иванов подумал, что она опять права, что она всегда боролась то сама с собой, то за свои кресла и программы, и что это их первое ясное объяснение, и ему вовсе стало тошно.
Когда она входила в театр, половина мужчин в радиусе добрых ста метров лишались речи, а остальные сожалели, что женаты. И каждый из них воображал, что только он один способен осчастливить ее. Холодность принимали за многозначительность, а недоступность — за ум. Последнее, наверное, не было ей чуждо, и она иногда ловко щелкала какого-нибудь режиссера по носу, и выглядело это так, словно он проглатывал обмылок. Некоторых это злило, некоторые становились ее друзьями, но никто не оставался равнодушным. Впрочем, самому Иванову удалось избежать подобного теста, потому что он претендовал лишь на роль наблюдателя. Уже тогда у него появилась эта привычка, и он хорошо помнил, как Гана сказала: "Из этой шклявой что-то выйдет, уж очень она лошадиная... и ноги метра по полтора". Возможно, она сказала что-то похожее, но Иванов запомнил именно так, и именно это бросалось в глаза — соразмерная с ростом и плечами крупность. Даже если бы у нее был десяток мужчин, она вряд ли бы изменилась, ибо в ней неотлучно сидел образ ее изболевшейся матери, которая прожила в одиночестве всю жизнь, и в этой жизни мужчины выглядели не с лучшей стороны, так что у Королевы был опыт с самого детства. Худая натуральная блондинка, вынужденная контрастно краситься из-за сцены, с зелеными светлыми глазами, меняющимися в зависимости от времени суток, теперь она представляла сплав красоты и зрелости, но все равно ей всегда чего-то не хватало, словно она не знала простого и доступного правила: все, что касается любви, требует хоть какого-нибудь усилия. Впрочем, насчет любви и обожания ей всегда везло. В конце концов она бросила сцену из-за того, что на ней надо было принадлежать мужчинам. А это ей не нравилось. Она знала, что поклоняться должны только ей.
Сцена не испортила ее характер — портить было нечего, и в жизни Губарю явно подфартило, но едва ли он об этом догадывался. Его чуб по-прежнему воинственно торчал при виде новой юбки у него в студии, пока он не привыкал или пока ему не уступали. Чаще ему нравились женщины противоположного, нервного, типа, о которых можно было зажигать спички. Из-за этого однажды они едва не развелись, но о его изменах Иванов узнал много позднее, когда она уже не танцевала, а занялась телевидением и политикой.
— Между нами всегда кто-то был, — сказала она, вздохнув, печально и красиво поворачивая свое крупное, сильное лицо под нависающим чубом светлых волос, — вначале женщины, а теперь принципы, вернее, полное их отсутствие, — и, конечно, не добавила: "в тебе...", хотя это было ее обычной шпилькой, которой она теперь пользовалась не только дома с Губарем, но и на различных совещаниях, если оппонент был, разумеется, ниже рангом.
Иванов вспомнил, что когда-то это лицо украшало первые страницы журналов мод и центральной прессы. "Мисс Москва' 85!" Зенит славы. Но от первого столичного испуга она так и не оправилась, и в глазах у нее застыл вечный вопрос: "Как я здесь очутилась?" Слишком часто надо было пресмыкаться на новом месте. Губарь сделал единственно правильный вывод: поехал, привез ее, и они поженились.
— Твой мальчик одно время сильно меня интересовал. — Она переменила тему. — Очень умный мальчик и очень рассудительный.
— Вот как?.. — спросил он, размешивая сахар в стакане.
Он не думал об этом. Умный-неумный, какая разница? Он даже не знал, что Дима вхож к Королеве.
Они сидели на "третьей палубе", как любила говорить Королева, во внутреннем дворике, под крышей ворковали голуби, и тень платана падала на окна ее квартиры, обставленной в стиле "деревенской простоты". Иногда порывом ветра сюда заносило прохладу реки.
— Не слишком шикарен, — призналась она, — но... но... в нем что-то есть. — И повторила знакомый жест, но теперь он символизировал бодрость и волю, и уложила ладони поверх колен. — По рукам женщины стараешься догадаться о теле — в подол длиннополого платья, и кольца блеснули, отразив солнце.
— Похож на тебя, только ты на него давишь. Ты уж извини, что я так грубо, но хотелось тебя предупредить... Пожалуй, для него можно что-нибудь сделать — открыть галерею, что ли...
С тех пор как она вынуждена была больше времени проводить здесь, на балконе, в Думе и на телевидении, она всегда носила длинные платья. Она быстро научилась носить их, и вначале Иванов никак не мог привыкнуть к этому.
— Он знает... — произнесла она дальше так, словно доверила тайну ветру и всему окружающему пространству.
Иванов даже не удивился. Разговор, начатый ею самой, не мог закончиться ничем иным — она не любила излияния, но зато любила вмешиваться в чужие дела.
— Почему? — спросил он, хотя, конечно, можно было и так догадаться, потому что ты с ней ведешь себя или как дурак, или как кастрат, а потом пытаешься соорудить внутри себя некую конструкцию под названием "благородный друг".
— Потому что Гана его мать, — коротко и многозначительно сказала она.
— Ах вот в чем дело! — воскликнул. — Потому что...
— Да, — ответила она. — Мальчик имеет право знать...
— Идиотство! — вырвалось у него.
Он не любил, когда его обводили вокруг пальца. Если бы она понимала, что его сын не такой уж наивный. Из десяти его знакомых каждую вторую он затаскивал в свою берлогу с мастерской под крышей. Как он с ними распутывался? Невроз? Как там по Фрейду? Это, должно быть, сильно отвлекало от работы. Если ты хочешь чего-то добиться, надо чем-то жертвовать, и женщинами в том числе.
— Потому что она и мертвая тебя мучает, — сказала она жестко, — а я не хочу, чтобы и его мучила тоже.
Ему бы ее выдержку, потому что внутри он завязан множеством узлов, и с каждым днем все больше.
— Ну и что, — запротестовал он, — все наоборот...
Он не мог ей до конца противостоять. Это было правдой. Кого из них обоих он больше жалел, наверное, — ее, потому что прощал больше.
— К черту! — выругалась она. — Знать ничего не желаю!
— Зачем? — спросил он сразу. — Зачем ты меня загоняешь в угол?
— Тебя загонишь, — посетовала она, устремляя на него светлый, почти до неприличия светлый взгляд. — Нет, дорогой, ты сам себя загнал, а теперь хочешь узнать, почему ты там оказался. — И не пожелала уступать, наверное, потому, что она давно этому научилась, еще раньше, чем Губарь сообразил что к чему.
— Похоже на то, — нехотя кивнул он, соглашаясь с ней и со своими мыслями.
— Разве ты меньше будешь ее любить. Я знала, что ты когда-нибудь ее забудешь.