Нэнси Хьюстон - Линии разлома
Он ведет меня к Барри, это через два квартала от нас; там я провожу остаток дня. У Барри найдутся военные игры всех видов, есть чем поразвлечься: тут тебе и «Экшен Мэн», и «Хозяева Вселенной», и пулеметы, с виду как настоящие, не отличишь. Мама Барри всегда очень мила со мной, она фанатка Эрры, поэтому кроме чашки кукурузных хлопьев угощает сахарной пудрой с лимоном, которая поскрипывает, когда ее слизываешь с ладони! Ма ни за что бы такого не позволила, она говорит, от этого бывает рак. В шесть часов па приходит за мной, на обратном пути мы забегаем в магазины, он покупает свежую треску и бутылку белого вина в надежде, что это приведет ма в доброе расположение духа, но когда она после целого дня изысканий в семь возвращается домой, при одном взгляде на нее становится ясно, что ни цвет вина, ни его количество нам сейчас не помогут. Я иду в свою комнату, играю там в войну с «Плеймобилями» — иметь солдатиков мне запрещено: ма против войны, она не хочет, чтобы я, подобно большинству мужчин, стал тупым мачо.
— Люди ничего не знают об этой истории, Эрон. — Ее голос доносится издалека, в нем столько волнения, что мне становится не по себе. — О лагерях — да, тут они в курсе, но насчет этого — нет. Ничего. Совсем ничего.
Ответа па мне расслышать не удается, потом опять говорит она:
— Двести пятьдесят тысяч детей из Восточной Европы! Отняты! Похищены! Оторваны от своих семей…
Тут меня начинает трясти. Моя летучая мышь советует мне превратить конструктор «Лего» в вертолеты, бомбардировщики и ракеты «земля — воздух», а самому поднять шум, изображая взрывы, чтобы заглушить голос ма; я так и поступаю, дело идет на лад.
Когда па позвал меня обедать, ма сидела, опершись локтями о стол и обеими руками сжимая голову, будто держала на плечах груз в целую тонну. Сняв фартук, па принес свечу и предложил полушутя:
— Сэди, сейчас вечер пятницы — не угодно ли зажечь субботнюю свечку?
Но ма резко выпрямилась и стремительным взмахом руки сбросила свечу на пол:
— Если ты не способен чтить традиции, воздержись хотя бы от насмешек!
Не думаю, что она разбила свечу нарочно, но та разлетелась на куски. Па, не говоря ни слова, собрал обломки и выбросил в мусорное ведро.
Когда я стал есть рыбу, которую па порезал на тоненькие ломтики, потому что я боюсь вдруг рыбья кость застрянет у меня в горле и я задохнусь, ма повернулась ко мне и сказала «Рэндл!» — таким тоном, что сразу захотелось снова оказаться у Барри, сидеть и беззаботно слизывать с ладони лимонный порошок.
— Что, ма?
— Рэндл, я снова должна уехать. В Германию. Я знаю, у тебя, вероятно, создалось впечатление, будто я все время разъезжаю… но, видишь ли, почти все документы, нужные для моей диссертации, находятся в Германии, я ничего с этим поделать не могу.
— Сэди, — вмешался па, — Рэндлу не понять, о чем ты толкуешь. Он бы даже не смог найти Германию на глобусе.
— Что ж, ему пора узнать, где находится Германия, ведь в его жилах течет немецкая кровь! Тебе это известно, Рэндл? Ты помнишь, что твоя бабуля Эрра родилась в Германии?
— Нет, — ответил я. — Я думал, она из Канады.
— Она выросла в Канаде и никогда не вспоминает о первых годах своей жизни, но факт остается фактом: они прошли в Германии. И для меня очень важно выяснить там все, что возможно. Понимаешь, я это делаю и для тебя… Мы не сможем строить будущее, если не будем знать правду о прошлом. Не так ли?
— Ради всего святого, Сэди! — взывает па. — Мальчишке всего шесть лет!
— Ладно. — Мама говорит до странности низким голосом. — Одно несомненно: у меня накопилось очень много вопросов касательно того примечательного фрагмента нашего прошлого… А Эрра то ли не хочет, то ли не может на них ответить. Стало быть… мне необходимо съездить в Германию.
— Это ты уже говорила, — напомнил па.
— Да, я знаю, Эрон, — произнесла ма, не повышая голоса. — Если я и повторяюсь, то потому, что еще не сказала самого важного… а не сказала потому, что у меня от всего этого голова идет кругом. Сегодня я получила письмо… от сестры Эрры. Она пишет, что, если я приеду к ней в Мюнхен, она расскажет мне все, что знает.
В комнате после этих слов повисло тяжелое молчание. Я покосился на па. Он выглядел подавленным и к еде едва притронулся, а такого не бывает почитай что никогда.
Всем стало не по себе от разговора. Стараясь быть как можно незаметнее, я на цыпочках пробирался в свою комнату, когда услышал голос па:
— Ты так одержима мыслями о страданиях, которые те дети пережили сорок лет назад, что не замечаешь своего сына, здесь, рядом с тобой. Брось все это, Сэди. Неужели нельзя оставить в покое эту историю?
— Нет, не могу, — сказала ма. — Как ты не понимаешь? Для меня это зло — не что-то отвлеченное. Оно имеет отношение к моей матери! Она даже теперь отказывается говорить со мной о своих детских годах в Германии. Чтобы признать, что Янек был не усыновленным, а украденным ребенком, ей потребовалось пятнадцать лет и двадцать — чтобы выплюнуть наконец имя своей немецкой сестры и название города, где та живет; у меня есть потребность узнать об этом больше, разве не понятно? Я хочу выяснить, кем были мои дед и бабка! Если взамен умершего сына им дали маленького поляка, они, наверное, были нацистами или в фаворе у нацистов. Мне нужно знать!
Я закрыл дверь и возобновил войну «Плеймобиля» и «Лего» с того места, на котором прервал ее.
Родители в кухне мыли посуду, а когда мне пришло время ложиться спать, па смеху ради отшлепал меня, чтобы заставить забыть о неурядицах. Это делается так: я, уже в пижаме, ложусь на живот, а он меня обшлепывает ладонью сверху донизу, сам же в это время распевает во все горло. В тот вечер он пел песню, текст которой смахивал на тарабарщину:
«Сорокагнездится высоко, утканасамойземле, асовапосередке!»
Или еще так:
«Молотятхлеб, одежукроят, дахлебмолотят, одежукроят!»
Казалось, это не настоящие слова и в них нет смысла, но па их потом пропел очень медленно, и тогда вышло:
«Сорока гнездится высоко, утка на самой земле, а сова посередке».
«Молотят хлеб? Одежу кроят? Да, хлеб молотят, одежу кроят».
После этого он снова спел быстро-пребыстро, на сей раз все было понятно. Взрослым надо бы почаще так садиться и объяснять мне все помедленней, не торопясь, как с этой песенкой.
Шлепки па, как обычно, заставили меня хохотать до упаду, я умолял его продолжать, но тут в комнату вошла ма и сказала, что это меня слишком возбуждает, а чтобы заснуть, нужно успокоиться. Тогда па крепко меня обнял и поцеловал в лоб, а ма присела рядом на край кровати и стала рассказывать историю — это я тоже очень люблю. В моем возрасте она уже умела читать, а я пока не научился, это лишний раз доказывает, что в сравнении с ней я не на высоте, сколько ни стараюсь. В этот вечер она рассказывала про негритенка Самбо, ей для этого даже книги не нужно, она с малых лет помнит всю историю наизусть. Я тоже почти всю ее наизусть выучил, только у меня был другой способ. Поэтому все реплики Самбо я мог подавать сам: «О господин тигр, прошу, не ешьте меня лучше возьмите мой Красивый Алый Плащ!» и так далее, вплоть до момента, когда все тигры растаяли и на земле образовалась масляная лужа, а Самбо и говорит: «О, сколько прекрасного топленого масла! Отнесу-ка его Черной Мамбе! (то есть его маме)», и потом Черная Мамба печет блины и Черный Самбо уплетает их и съедает сто шестьдесят девять блинов, потому что он «очень проголодался». Закончив рассказ, ма обхватила меня руками и стала покачивать, тихонько напевая. Кожа на ее руках мягкая-мягкая, но в том, как эти руки держат меня, нет нежности…
В то утро, когда она уезжала, я проснулся очень рано, в половине седьмого. Мне нравится, что я умею определять время по часам, нас этому научили прошлой весной в детском саду. Среди шуток па есть такая: «Почему маленький глупыш выбросил будильник в окно? — Потому что хотел посмотреть, как улетает время». Для шутки это неплохо, но мне и правда не по себе от того, что я не вижу пролетающего времени. Ма говорит, чем старше становишься, тем оно быстрее летит, и мне страшно: выходит, если не смотреть в оба, вся жизнь промчится перед глазами, как молния, а очнешься в гробу, все будет кончено прежде, чем успеешь понять. Я знаю, мертвецы не отдают себе отчета, что они в гробу, под землей, но все-таки жуть берет, стоит подумать, что их туда запихивают, как дедулю, когда мы были на его похоронах в Лонг-Айленде. Мысль, что в этом ящике взаправду ore и моего отца, казалась невыносимой, хотя с виду было похоже, будто все прочие находят это нормальным. Могильщики установили гроб на канаты, обвязали, затянули узлы, потом поднесли гроб к яме, опустили на дно, спустились сами, развязали узлы и вытащили канаты. Иначе говоря, им хоть бы хны, что там, в этой дыре, они оставляют человека, а вот потерять две добротные веревки не желают! Ну да, ясное дело, они привыкли, целыми днями этим занимаются, для них тут нет ничего необычного. Но для меня тот, кого они засыпали землей, был моим единственным дедом (поскольку ма своего родителя не знала), а теперь я его больше не увижу. Тут-то я и понял, что означает слово «никогда».