Любовь Каверина - Он строит, она строит, я строю
Шуркина мама смеется, будто я и вправду гость.
У нас такие же тарелки, с вишенками. И ложки такие же, со съеденными кончиками.
— Что, горячо? Осторожно, не ошпарься.
Шурка прижимает раскаленную ложку к столу, чтоб остыла, и я к столу, Шурка — к не струганной доске стены, и я к стене. Шурка — к моему лбу, я — к его.
— Раньше в деревнях, чтоб не жарко было, ели деревянными ложками и все из одной миски.
Шурка зачерпывает суп из моей тарелки, будто она общая, я — из его.
— А что, Шур, возьмем такую хорошенькую девчушку к нам в дом? Из нее помощница вырастет.
— Не-а, она маленькая, с ней возни много.
— Ишь ты какой, большой. Смотри лучше, когда на карьер побежите, чтобы она ногу не сломала.
Здорово Шурка умеет прыгать: прямо с обрыва в песок. Зато я лучше пещеры рою — со многими тайными выходами, переходами, коридорами, подвесными мостами.
— Спички захватила?
— Угу. Только, чур, всех партизан не убивать. Так не честно, раз мы в войне победили, значит, партизаны должны остаться.
— Всех, кого обнаружат каратели, они убивают.
— Но у нас дома больше спичек нет.
— Ладно, прячь партизан.
Конечно, Шурка старше меня, он запросто всех найдет. Может, спрятать часть партизан в коробке? Пусть подольше поживут. Кому хочется умирать, когда солнце и песок такие желтые, такие добрые. Они прямо спорят, кто скорее покрасит меня своей краской. Чтоб солнцу и песку не было обидно, я одному подставляю спину, другому — живот, потом переворачиваюсь: первому — живот, второму — спину.
— Пошли.
— Куда?
— На финское кладбище.
— Зачем?
— Посмотрим, может, черника поспела.
На старом кладбище тоже хорошо — там черника растет прямо со смородину. Ягоду в рот, ягоду в ладошку, еще в рот, еще в ладошку. Это для Шурки. Он ягоды не собирает. Он ищет мраморные плиты с надписями на чужом старинном языке. Найдет во мху, очистит ножичком и делает вид, что читает волшебное заклинание.
— Знаешь, что это? Эти плиты закрывают ход в подземный в замок.
Жаль, у нас с Шуркой сил не хватает их приподнять и отодвинуть. Очень уж хочется взглянуть что там.
— Шур, а если лопату принести и подкопать?
— Не-а, тут домкрат нужен.
Шурка щекотно слизывает ягоды с моих пальцев.
— Дом-крат — это чтобы дом поднимать. А если бы пришли твой и мой папа они бы подняли.
— Не-а, они сейчас на гастролях. Видишь буквы — они называются готические, сейчас таких нет.
Солнце просвечивает сквозь кусты, хочет взглянуть на плиту.
— _Шур, здесь не одна плита -вон и вон еще… не может же быть столько входов в подземелье. Наверно это был какой-то старинный город, на который напали варвары и разрушили его.
— Не выдумывай, раз это финское кладбище, значит, тут жили обыкновенные финны.
— А куда они делись?
— Их прогнали, потому что они были за немцев.
— Это ты не выдумывай — никто не может быть за немцев.
— Много ты знаешь…
— Шур, давай прикроем их ветками бузины, а то кто-нибудь придет и разломает такие красивые плиты.
Мы рвем ветки. Сто лет древний город ждал, когда мы придем и спасем его. Пусть еще немножечко подождет.
И все— таки даже, в городе, есть маленькие кусочки лета.
Например, в кабинете биологии, где сидят наказанные. Зеленые растения сидят в горшочках, как птицы в клетках и жмутся к окну Им скучно взаперти. Они выглядывают на улицу и думают, как бы убежать. А куда убежишь, когда кругом зима?
Еще немного лета спряталось в дворовой прачечной, где по субботам Катина мама стирает белье. Пар из огромных деревянных лоханей поднимается вверх к потолку и щекотным дождиком капает нам с Катей на лицо. По цементному полу бегут пенистые ручейки. Босые ноги женщин шлепают по белым реечкам, как по мосткам на озере. Распаренные красные руки катают с ребристой доски-горки простыни — жмых-жмых-жмых. Вот бы нам повозить в лохани руками, повзбивать пену.
— А ну, пацанята, марш отсюда. Нечего тут торчать. Вымокнете.
Есть еще одно место, где лето тоже никогда не кончается. Это конюшня.
Конюх старый и добрый: не гонит нас, разрешает протянуть лошадям сено. Приятно, когда большие мокрые губы погладят ладонь. Приятно разобрать на пряди челку и заплести четыре маленьких косички. Из-под густых волос опасливо косится черно-синий глаз.
— Ладно тебе, пойдем уроки делать.
— Кать, еще капельку. Только чтобы волосы не лезли лошади в глаза.
Лошадь встряхивает головой, проверяет, хорошо ли заплетено. Тянется мордой к моему лицу, фыркает. Это у нее «спасибо».
— Идем, что ты как маленькая.
Катя оттаскивает меня от лошади и выводит на пустую, холодную улицу. Еще день, а в окнах уже горит свет. Катя подходит к колоннам своего дома и задирает голову:
— Же-еня-я!
В окне мелькают Женины рыжие косы. У Кати глаза становятся хитрыми, на щеках появляются ямочки.
— Я всегда знаю, когда у сестры кто-то есть.
В комнате никого, кроме Жени, нет. Кто же у нее может быть? В такой маленькой комнате никого не спрячешь.
— Ноги вытерли?
— Угу.
Женя аккуратно расправляет дорожки на диване. На дорожках вышиты анютины глазки. Наверно, у Кати в семье тоже стараются сберечь кусочек лета.
— Садись скорее упражнение писать, нужно успеть, пока родителей нет.
Катя уже разложила на клеенке тетради и крохотными пальчиками выводит число.
— Кать, а где вы все помещаетесь спать?
— Папа с мамой на кровати. Мы с Женей на диване. А брат на полу. У нас полно места.
— Кать, а почему ты не похожа на Женю?
— Потому что я еще не доросла. За нашей Женей весь техникум бегает.
— Обижают?
— Ну что ты! В самом деле, тебе ничего сказать нельзя.
Как это Катя умеет — и писать, и говорить сразу? Я уже сто ошибок наляпала. Мне кажется, что она вообще только притворяется девочкой, а на самом деле — она взрослая. Как старенький карлик.
— Кать, ты уже?
— А чего возиться? Сделал дело — гуляй смело.
Катя садится на диван, берет пяльцы. Втыкает иголку — вытягивает, втыкает — вытягивает. Если я сейчас на цыпочках уйду, а потом через сто лет вернусь, она все еще будет сидеть на диване и вышивать крестиком розы. И совсем даже не вырастет, только на лице будет много-много морщинок.
— Кончили? Давайте закругляйтесь, обедать пора.
— Ничего, я дома допишу.
Темнеет. В парадной, наверно, совсем темно. Нужно поскорее проскочить лестницу, чтобы не налететь на Алексю-косоглаза. А то он шарахнет портфелем по голове или пихнет кулаком в живот. Может, подождать, когда кто-нибудь из взрослых в парадную войдет? Нет, долго. Лучше сразу в темноту, как бултых в воду! У своей двери одну руку держишь на звонке, делаешь вид, что жмешь на кнопку, другой ищешь по карманам ключи. Портфель коленками зажать, чтобы Алекся не вырвал.
Уф, чик— трак -в домике! Теперь никто не достанет!
Допрыгалась! Меня посадили на последнюю парту с Обезьяной.
Сидеть с Обезьяной плохо: только захочешь ему что-нибудь сказать, посмотришь на его наморщенный лоб и растопыренные уши и вспомнишь, что нельзя. Иначе про тебя скажут, что ты — такая же, как он.
— Ты репродуктор на булочной слышал?
— Чего?
— Ну, громкоговоритель на булочной целыми днями отстукивает, как перед Первым маем.
— Радиво, что ли? Как это отстукивает?
— Тук-тук-тук-тук…
— И чего?
— Ничего, случилось что-то!
Как с Обезьяной говорить, если он не понимает. Он, наверно, и «Русский дизель» не слышит. Как он гудит, гудит, будто не людей на работу созывает, а от боли воет.
— Ты знаешь, что такое паралич?
— Не-а, это чего?
— Болезнь такая. Мама сказала, что у Сталина отнялась правая половина тела. Я специально легла на диван, чтобы представить, как жить человеку, если у него справа не двигается ни рука, ни нога. Плохо жить. Даже не встать никак. Сразу падаешь.
— Слышь, ты, так нельзя про Сталина говорить. Тебя в тюрьму за это посадят!
— Ничего ты не знаешь!
— А вот и знаю — нас сегодня с уроков отпустят!
— С чего ты взял?
— На переменке нашей училке завучиха велела.
И что радуется дурак? Неужели не видит, что даже воздух в классе загустел, как клей?
— Дети, встаньте. Выровняйте ряды. Не трогайте крышки парт. У нас сегодня большое горе: умер Вождь Советского народа, друг и соратник Ленина, Иосиф Виссарионович Сталин!
— Нельзя такое про Сталина говорить!
Дурак Обезьяна! Не видит, что Зоя Васильевна плачет. И многие девочки плачут. У меня тоже щиплет в носу. Жалко Сталина. И Зою Васильевну жалко. Как же она теперь будет жить без Сталина?
— Что я говорил! Я так и знал, что нас отпустят! Ай-да домой!
— Нет. Я пойду к «Русскому дизелю».
«Русский дизель» все гудит и гудит. Главные ворота распахнуты. Никто не входит — не выходит. Люди стоят кучками и молчат. Многие обступили стенд с газетами. Протискиваюсь между телами и синей афишей с неприличным названием «Трубадуры». Тянусь на цыпочках к газете. Сзади меня кто-то приподнимает. Вижу фотографию Сталина в гробу. Висеть неудобно. Хочется плакать.