Залман Шнеур - Дядя Зяма
Ее щечки вспыхивали красивым матовым румянцем, когда она против воли оказывалась то и дело втянута в разговор. И, как красная искра, тлеющая в черном угольке, лишь одна мелкая мыслишка блуждала в ее девичьей головке: вдруг ее двоюродный брат Шикеле совсем не то, что она о нем думала. Может, он действительно «нюня», как папа называет его за глаза. Шикеле говорит, что она должна ехать учиться, потому что учение — свет… Куда ж она поедет одна-одинешенька? К кому? Вот если бы, допустим, в Киеве жило знакомое семейство, например, семейство Пик… тогда…
3Зато Зяма был совершенно опьянен смотринами. Даже круглая плешь киевского свата произвела на него впечатление. А все потому, что во время смотрин Груним-шадхен умудрился подсунуть Зяме целую тетрадку, исписанную почерком жениха и по-еврейски, и по-русски. Зяма ее листал вместе с реб Грунимом, и она, эта тетрадка, выглядела для него, как выставка на ярмарке в Нижнем. Одно диво состязалось с другим, одно чудо затмевало другое. Зяма каждую минуту бросал на жениха влюбленные взоры. Куда делись купеческий нюх дяди Зямы, его привычка смотреть на все открытыми глазами и держать ухо востро? Он больше ничего не видел и не слышал. В общем, Зяма уже влюбился в Мейлехке Пика, а что до Гнеси… Видно будет…
А Груним уже понял, о чем и как надо говорить с дядей Зямой. Листая вместе с ним тетрадь, он рассказывал всякие истории о способном женихе:
— А об этом вы знаете, реб Зяма, а об этом вы знаете?
Например, оказалось, что уже в детстве Мейлехке Пик старался утащить откуда-нибудь обрывок чистой бумаги и исписывал его со всех сторон. Если же у него отнимали бумагу, он тут же валился на пол и колотил ножками до тех пор, пока ему эту бумажку не возвращали. Вот каким способным он был уже в детстве!
— Вот так так! — с воодушевлением восклицает Зяма и смотрит в тетрадку.
— Потом, — продолжает свой рассказ реб Груним, — он стал присматриваться, как пишет папа, как пишет мама, как пишут старшие братья, и искусно подделывал их почерки и подписи. Все просто не могли надивиться. Его папе, реб Мееру Пику, к примеру, раз нужно было надписывать заграничные адреса, так его Мейлехке стал это делать. Думаете, он знал заграничный язык? Ничуточки. Он только подделывал адреса точно так же, как уже было написано. И представьте себе, все письма прибыли по назначению…
— Вот так так! — удивляется Зяма и листает тетрадку.
— Не ребенок, а Божье благословение! А когда вырос, у него уже выработался свой почерок. В школе — он ходил в школу — у него были сплошные пятерки, всегда… по письму. Разве это почерк? Такой почерк называется калидрафия, — закончил реб Груним свой отчет.
— С таким почерком не пропадешь, — согласился дядя Зяма.
Да, он уже горячо влюбился в жениха. А что до Гнеси… Видно будет.
Но когда это будет «видно»? Сразу же после смотрин у Гнеси разболелась голова, с нею невозможно было поговорить. Потом она и вовсе расплакалась и не спала всю ночь. А назавтра, когда хотели узнать, что она думает о сватовстве, и вовсе пожала плечами: ах, пусть ее оставят в покое!
К Гнесе пристали: понравился ли жених? Дескать, надо что-то сказать, ведь сваты уже собрались уезжать, — но она лишь молчала в ответ. Зато шалунья Генка ответила за сестру:
— Как король в еврейских картах[117].
И Гнеся подтвердила это суждение неестественным смехом.
В доме поднялся шум, прямо небеса разверзлись! Больше всех шумел сам дядя Зяма. Только Шикеле, бедный племянник, ссутулился и притих еще больше обычного. Бледный и невыспавшийся сидел он над счетами. Кто же мог подумать, что невеста заупрямилась из-за его записочки? Записочки, которую он послал ей ранним утром, едва вошел в дом.
Сваты уехали, оставшись с носом, обратно в Киев. То есть не с целым, а с «половиной носа». Потому что Зяма-то от этого сватовства, Боже упаси, не отказался. Напротив, он заверил сватов, что скоро все решится, очень скоро. Надо еще поговорить… И вообще…
В доме опять все пошло как обычно, но между Гнесей и ее отцом, а также между шадхеном и Генкой затлела тихая вражда. Реб Груним подозревал Генку в том, что она вытворяет с ним всякие штучки. Потому что всякий раз, когда он приходит в Зямин дом, с ним случается что-то странное. То вдруг окажется, что его зонт порван, а отчего и почему — непонятно… Или вдруг пропадет галоша, которую после получасовых поисков находят закинутой в погреб или в занесенную снегом сукку. А когда галошу наконец вытаскивают, она оказывается полна грязи, так что ее не наденешь. А однажды у него и вовсе пропала тетрадочка с тем самым хорошим почерком, которую он носил во внутреннем кармане шубы.
— Может, вы ее дома забыли? — испугался дядя Зяма.
Нет, Груним-шадхен очень хорошо помнил, что взял тетрадочку с собой, чтобы еще раз показать реб Зяме. А свою енотовую шубу он повесил на кухне, как раз напротив двери, открытой в ту комнату, где бухгалтер, то есть племянник, работает. Край тетрадки торчал. Он это хорошо помнит…
Тетрадку искали-искали. Шикеле больше всех помогал искать. В конце концов тетя Михля нашла в растопленной голландке веер сгоревших бумажек. Реб Груним и дядя Зяма могли поклясться, что это остатки той самой тетрадки. Генка смеялась, а Шикеле клялся, что это записная книжка со старыми, переписанными набело счетами. Поди разберись, что это на самом деле!..
И сам Шикеле как-то изменился. Работает еще прилежней, чем прежде. Но сразу видать: тает как свеча, а веснушки становятся все ярче и крупней. Морит себя голодом, будто перед призывом. Дядя Зяма спросил Ехиэла-хазана:
— Что творится с вашим квартирантом?
— Он не ест! — ответил Ехиэл-хазан.
Это-то дяде Зяме и не понравилось. Он стал следить за племянником. Просто так человек есть не перестает. Молчать-то он молчит, но уж какой-то слишком тихий.
«В тихом омуте черти водятся, — подумал про себя дядя Зяма. — Может, между ним и Гнесей все-таки „не картошка“?»
И вот однажды вечером — а на дворе как раз шел мокрый снег — несет Зяма двух только что выделанных бобров в пустую сукку[118], где в плохую погоду сушатся дорогие меха. И застает там не кого-нибудь, а своего племянника — и угадайте, с кем?.. С Гнесей!
Дядя Зяма сперва глазам своим не поверил: нюня, мухи не обидит, в женщинах смыслит не больше, чем кошка в варенье из эсрега[119], и, представьте себе, стоит, обняв его дочь Гнесю, и как стоит… Уткнувшись, как замерзший щенок, лицом ей в грудь, как раз там, где батистовая рубашка так свежо выглядывает из отворотов блузы. Потому что до шеи его дочки, этой домашней павы с испуганными глазами, девицы тихой, но статной, Шикеле просто не достает.
— Ты?! — только и смог хрипло прорычать Зяма.
Но изумление двоюродных брата и сестры было так велико, что они еще мгновение продолжали стоять, как стояли, обнявшись и прижавшись друг к другу. В это критическое мгновение до Зямы дошло: вот откуда все взялось — Гнесино упрямство, зашвырнутая в погреб галоша Грунима, сожженная тетрадка с красивым почерком, худоба Шикеле!.. И тут его охватил гнев.
— Пошла вон отсюда! — сказал Зяма дочери тихо и жестко, но загородил выход для Шикеле. И как только Гнеся выбежала из сукки, дядя Зяма начал с двух рук лупить своего близорукого племянника по лицу, по голове, по плечам и по чему попало обоими свежевыделанными бобрами. Это выглядело так, будто он выбивает сырые шкурки о живой столб, который гнется под ударами во все стороны. При этом дядя Зяма хрипло и злобно рычал:
— К отцу езжай! К своему отцу! К отцу!
На следующий день в Зямином доме уже никто не заглядывал в бесхозно валявшиеся бухгалтерские книги. А еще через день на минхе Зяма узнал от Ехиэла-хазана, что его постоялец Шикеле пакует вещи. Уже договорился с извозчиком до Погоста, шесть часов на санях. Шикеле собирает вещи и плачет. Прямо жалость берет смотреть.
Зяма сунул две четвертные бумажки Ехиэлу-хазану в руку, а потом буркнул:
— Передайте ему!
И в тот же вечер, после майрева, Зяма через Грунима-шадхена написал в Киев: если семейство Пик соблаговолит приехать, то, с Божьей помощью, можно писать тноим[120].
Моте-маршелок[121] со своей флейтой
Пер. М. Рольникайте и В. Дымшиц
В Зямином доме уже почти неделю готовятся к свадьбе. Гнеся, старшая дочь, выходит замуж за Мейлехке Пика, этого одаренного киевского паренька — зятя, обладающего всеми мыслимыми достоинствами и настоящим почерком. Зяма, чтобы Гнеся не затосковала об этом нюне из Погоста, то есть о Шикеле, принялся ее уговаривать-заговаривать с помощью Грунима-ландшадхена. Зяма рассказывал дочери, какое счастье ждет ее в Киеве. Ей будет там так хорошо! В начале лета она, например, поедет со своим суженым в Киев не просто так, а на пароходе по Днепру[122]. Наслаждение, а не поездка! Река течет через горы и долы, поля и леса. Крестьянские бабы приносят на продажу свежие ягоды в соломенных кузовках. А удобства на пароходе! Это не тот пароход-калека, который ходит между Шкловом и Могилевом. Целый город, а не пароход. В Киеве ее суженый займется делами своего отца. Лес так лес, лен так лен, сахар так сахар. Почему бы и нет? Шутите, Киев! Ну а пока муж будет целыми днями занят, она сможет «учиться на зубного». Потом она откроет свой кабинет, и когда-нибудь к ней приедут папа с мамой — и она будет лечить им зубы бесплатно… Ничего, пусть только Гнеся не волнуется. Папа с мамой плохого не посоветуют. Хе-хе… И вообще…