Елена Скульская - Мраморный лебедь
– Спасибо, Алексей Николаевич! – отвечает Катя, и вся студия может ее слышать. – Я спою. Вы наш благодетель. Вы еще когда у нас в театре работали, мы только на вас и надеялись. – И все в студии радуются, что так легко, так хорошо всё разрешилось у Алексея Николаевича. А Катя продолжает, не может остановиться. – Спеть-то я cпою, а вот парика у меня до сих пор нет. Волосы уже выпали, а парика нет, я так забегалась, что даже и парика не купила.
– Надо бы в поле снимать, Катя, – тревожится Алексей Николаевич.
– Нет, в поле я вас подведу. В поле мне нельзя. У меня химия – пятнадцать литров капельница – так я только до курилки могу дотащить…
– Что же, мне Лиде Безбород звонить? Не хочется мне приглашать ее на русскую песню, не такие у меня с ней отношения.
– А у Лидочки тоже рак, она вам не подойдет.
– Вот как.
– Груди.
– Подводите вы меня, девочки, подводите. Мне, Катенька, нужно, чтобы по полю издалека пошла к распахнутому роялю песня… А Лида… Ну да, если у тебя рак, то и ей непременно, – никогда не простит тебе, Катенька, успеха в «Тришкином кафтане»!
– Нет, Лидочка, Алексей Николаевич, больше из-за «Амуров на снегу» расстроилась. Оттуда и песня. Да… У наших почти у всех рак. Только у Гути обошлось: ему срезали затылок, у него что-то датское в крови нашли. А я только собралась бросить курить, так у нас тут и курилка есть: возьмешь свою химию, притащишь в курилку и хохочешь с девчонками.
– У всех рак? – спрашивает Алексей Николаевич, понимая уже, что съемка сорвана и поправить ничего нельзя. И даже не вслушивается в ответ.
– Кроме Адели. Адель просто забеременела. Ребенком.
Дрёма
Свой бобовый устроили праздник две лобные доли. Гонят Дмитрия Алексеевича Дыбу туда, где спуск к базару. Кукуруза показала желтые лошадиные зубы.
Подсолнух коробейником гуляет по рядам, черные остроносые меточки выщипывает из лотка.
У женщины руки обуглились уже до локтей. Пожар перешептывается с кисейной занавеской. Доскользит ли тихое круглое горлышко до умирающих от жажды ртов?
Далеко-далеко, у вокзала, кто-то поднял обломок кирпича, подскочил к собаке, и кирпич оказался в собачьей оправе.
Табуретка стояла в коридоре. Над ней свисала петля и кусок хозяйственного мыла лежал рядом. Дмитрий Алексеевич Дыба ощупал свое голое тело, – чуть не сковырнул родинку на боку, разросшуюся, в расщелинках и бугорках, как деревенька, увиденная из окна самолета, – совершенно негде было спрятать записку.
Дневной сон плохо действовал на Дмитрия Алексеевича со смешной фамилией Дыба, которую всегда обыгрывали сослуживцы в довольно угрюмых капустниках, а вечером ему непременно нужно было быть на спектакле в Городском театре.
Спектакль начинался издалека: уже за два квартала от театра зрители попадали в тесный коридор лагерной охраны. Вохра держала на поводках крупных немецких овчарок. Собаки рвались с поводков и вставали на дыбы, будто они кони на Аничковом мосту в Петербурге, где Дмитрий Алексеевич никогда не бывал, но кони-то с моста, наклоняя морды вбок, разбрасывали вокруг хлопья пены, похожие на метель.
На колючей проволоке, прошитый за побег автоматной очередью, лежал ведущий артист Городского театра Аркадий Яблоков.
– Ваше место у параши, – с особым почтением проговорила Дмитрию Алексеевичу билетерша.
По проходу, тяжело дыша, как дышит нелюбимая женщина во время акта любви, бегала собака с охранником. В боку нее был оперившийся камень, – он не умер, сквозь него прошли капилляры и кровеносные сосуды, он прижился, приластился, как мог бы прижиться на малярийной, табачной, словно состоящей из одного долгого поцелуя, слякоти болот каменный город.
В театре, кстати, было холодно, и Дмитрий Алексеевич достал из портфеля плед, на котором было вышито «Федор Михайлович Достоевский», потому что Дмитрий Алексеевич одно время встречался с женщиной, которая до него встречалась с механиком теплохода «Федор Михайлович Достоевский».
– Милая, – шептал он женщине, чьи руки были обуглены до локтей.
Пожар взбирался по занавеске, как маленький гимнаст в красном трико. Свой бобовый устроили праздник две лобные доли. Он терялся в женщине так, что глаза его, в предчувствии изумления, блуждали по горящим стенам, а она, милая, хоть и обнимала его ответно, но одновременно поливала за его спиной лиловые растения, льстиво откликавшиеся на каждую каплю воды, которая лилась из маленькой детской лейки.
Но неужели он сам, сам приблизится к табуретке, сам разомнет петлю, машинально будто, как ворот новой рубашки с опасностью магазинных булавок в упаковке, сам?
Сколько раз он обещал себе не спать в театре!
На сцене долбила мерзлую породу группа заключенных в телогрейках. Рядом, присев на корточки у костра, жрал тушенку вор в законе. Одна стена зала раздвинулась, и всем стал виден Аркадий Яблоков. Его ступни, нанизанные на проволоку, смотрели в небо. Над Аркадием кружил коршун. Дмитрий Алексеевич подскочил к собаке, вырвал у нее из бока камень и швырнул в коршуна. Тот забился за горизонт и не смел больше выглядывать.
Дмитрий Алексеевич взобрался на табуретку и протянул руку. Он столько раз это делал, ввинчивая лампочки, когда правая рука уже коснулась патрона, а левая отстала, еще только отталкивается от воздуха.
Он понял, что сейчас, в эту секунду, он должен проснуться, выбить себя из сна пробкой, ударить по дну бутылки рукой; выбить хотя бы и с дном бутылки, чтобы осколки стекла вошли в запястье и разбудили, перерезав сухожилия, вены, все что угодно.
Он выбил, захлебнулся, нырнул глубоко – за перламутровой раковиной, еще глубже, еще. Он уцепился за гребень раковины и тянул. И липкое дно болот стало поддаваться, отслаиваться, медленно, еще медленнее.
Дмитрий Алексеевич Дыба думал только о том, что вот сейчас надо бы вдохнуть полной грудью, но легкие слиплись, выдохлись, и его нашли и похоронили только тогда, когда все равно хоронили Аркадия Яблокова, пролежавшего на колючей проволоке четыре месяца – пьеса пользовалась большим успехом – и получившего посмертно звание заслуженного артиста. И Дмитрию Алексеевичу Дыбе так захотелось поздравить с заслуженной наградой Аркадия Яблокова, что он решил непременно нарвать ему яблок в Раю.
Пьеса. Вечерний спектакль для взрослых
– Почему ты все время сворачиваешь к кладбищу, куда бы мы ни пошли гулять?
– Там вместо подписей могильные кресты.
– Неграмотные всегда ставят крест вместо подписи. И сразу крик: следующий!
– Посмотри, как красиво вокруг. Облака на вате медные деньги считают, длиннополые дожди ступают по палой листве. И жизнь пишет нам, пишет крупно, а мы хоть и напрягаемся, смотрим, но ничего не можем понять. И тогда жизнь проходит, как головная боль.
– Снимает голову, как котелок, и вешает на гвоздик. Умпа-умпа.
– Это ремарка: «Снимает голову, как котелок, и вешает на гвоздик».
– То есть не читать?
– Не читать. И очень тебя прошу без «умпа-умпа».
– Александр Игоревич, ты отлично знаешь, что на «умпа-умпа» мой зритель дает восторг.
– Люся, я прошу тебя держаться текста. Начнем с того, что Вадим написал пьесу…
– Я ставлю точку в этой пьесе. Этот имбецил не пришел во вторник ночевать. Отправился к умирающему другу; вдова не спит ночами, надо сменить. Надо и надо, – сказала я, – мы пойдем вместе. Нет, вместе нельзя, это совершенно чужие тебе люди. Нельзя и нельзя, дай их номер телефона. Зачем? Выражу соболезнование. Он жив! – кричит гидроцефал. Отлично: пожелаю скорейшего выздоровления. Он: звони на мой мобильник, я все передам. Я поставила точку и почувствовала огромное облегчение. Давно нужно было это сделать!
– А где он? Вчера не пришел на репетицию. Найти не могут.
– Я там была. Надела черное, непрозрачное, стояла под дверью, мне не открыли.
– У друга?
– Все ложь. И дама в вишневом шарфе, с которой он обнимался на моих глазах.
– Люся, давай репетировать, я не могу это слушать.
– Я сказала ему, что если мы разведемся, то ему рано будет торжествовать, ты его выгонишь из театра. Ты выгонишь его?! Ответь мне! Впрочем, мне совершенно все равно. Я поставила точку и чувствую только покой. Ты, Александр Игоревич, можешь поступать, как тебе заблагорассудится. Ты, напротив, лучше меня выгони из театра…
– Люся, какая дама в вишневом шарфе? Ягелева, ей восемьдесят семь лет; она сидела на лавочке перед театром, и Вадим помог ей встать на костыли.
– Тем страшнее! Тискать старуху, вожделеть к костям! Я чуть с ума не сошла, меня Максим вынужден был подхватить на руки и унести. Этот олигофрен буквально повис на ней, как плод.
– Люся! Вадим взял ее под мышки и поставил на костыли. Побежал за тобой и застал вас с Максимом в самый неподходящий момент…
– Александр Игоревич, для меня это не имеет ни малейшего значения!
– Люся, давай репетировать.
– Я готова. Почему ты все время сворачиваешь к кладбищу?