Елена Скульская - Мраморный лебедь
… Лет двадцать уже назад мы ехали в составе какой-то литературной делегации в одном автобусе с Андреем Битовым. И он очень осторожно, издалека стал меня расспрашивать.
– Ты училась в Таллине в 19-й школе? А писала капустники? А вела эти капустные вечера? И выходила на сцену с таким высоким красивым мальчиком? Слушай, я задам тебе сейчас совершенно дикий и нелепый вопрос: не было ли у тебя в девятом классе матросского костюмчика с белой юбкой и синим, настоящим матросским воротником?
Был, был такой костюмчик! Сшит он был мною вручную, без выкройки и даже без швейной машинки. Мне дали денег на ткань, и я сама всё придумала, чтобы выйти в нем на сцену и вести «Искорку» (школьный аналог телевизионного «Огонька»). Я была уверена, что сшила плохо, криво, что выгляжу жалко, но, оказывается, в зале сидела семиклассница Наташа, которой этот костюмчик разбередил душу, и она мечтала, что когда-нибудь и у нее будет такой – необыкновенный и сулящий счастье. Наташа спустя много лет вышла замуж за Андрея Битова, преподавала в Лениградском университете, много путешествовала, но ни в одной стране, ни в одном магазине не смогла найти белую юбочку с настоящей матроской – с синим воротником. Уже и Андрей Битов знал наизусть, как должен выглядеть этот наряд из детских мечтаний, надетый на везучую Скульскую из девятого «б».
Я тогда писала стихи:
Расскажи мне добрую сказку
про прекрасную принцессу,
которая мечтает стать Золушкой.
А папа отвечал мне нежной пародией:
Вот люди думали, что голому
Всё снится на костюм отрез,
А ты, мой друг, стремишься в Золушки
Из положения принцесс.
Спустя много лет детскую пьесу о Принцессе, мечтающей стать Золушкой, поставил в Русском театре Эстонии Эдуард Томан. И актриса, игравшая Принцессу, пела песенку не на мои стихи, а на чуть подправленную пародию отца. Это я к тому, что всё всегда заканчивается хорошо.
Хоспис
– Митенька, ложь! Артисты – не сукины дети! Мы – дети в сиротском приюте, лица прижали к окнам, стираем дыхание со стекол: возьмите, пригрейте! Придут, возьмут, истерзают и бросят; так и мы зарежем благодетеля, разве на нас можно за это сердиться?!
– Глафира Константиновна, вчера Жека Новиков от вас вазу японскую притащил и пьяный продавал в реквизиторской.
– Пьяный, Митенька, пьяный! Дарование, вам, как никому, известно, не пропьешь.
– Глафира Константиновна, родная моя, что дарование! Даже деньги пропить можно!
– Митя, Митя, я вас вчера по телевизору видела и так восхищалась! Когда вышел половой, и локоны у него лежали на голове жирные, как маслянистые розочки из крема на торте, и когда вы пальцы наслюнили и локон на голове поправили, то я прямо представила, как вы этими же пальцами точно так же кремовую завитушку на торте принаряживаете, и буквально, Митенька, запершило в горле от отвращения.
– Глафира Константиновна, как вы умеете, позвольте ручку.
– По телефону…
– Вы к трубке прислоните, а я чмок-чмок-чмок! Оголодав по подлинному искусству, я ведь, Глафира Константиновна, написал песню на ваши стихи. Музыку…
– Я – слух, я обостренный слух!
– Нет, показать я не могу, я без инструмента, я в автобус сейчас сажусь.
– Митенька, только напойте – там-там-там. Умоляю!
– Хорошо. Там-там-там.
– Боже… Это должно звучать на моих похоронах!
– Вживую?
– Если вы сможете, Митенька…
– Как же я смогу, Глафира Константиновна, если Аркадий Яблоков вчера заверял, что вы его там же, на своих похоронах, просили степ бить?!
– А кто же лучше Аркаши?
– Лорейда и Сильвестр Гоби собираются танго показывать.
– О-о! Тугой и длинный, запрокинутый стебель шеи, маленький и крепкий бутон головы, и эта переливающаяся, юркая ножка ядовитой змейкой вдруг обвивает другую ножку и жалит прямо в сердце…
– Ну, и плачьте!
– Счастье, Митенька, это ведь то, что после смерти. Редко выпадет кому, как мне, так порадоваться.
Китайская коса
С затылка свисает у меня бугристая проказа винограда. Прикрывает череп. Из его неровных, с частым дыханием, дырочек вытискиваются черви, падают за воротник, валятся бездыханными между спиной и рубашкой, но потом находят в себе силы и мужественно, как боец с пакетом, который все равно нужно донести, несмотря что с простреленным сердцем, – взбираются вверх.
Виноград, свисающий с затылка, похож на китайскую косу. Выбритая голова, а сзади надувные шары винограда, чуть-чуть трутся друг о друга, поскрипывая.
Только птицы преследуют меня, трепеща посредине комнаты. Они влетают в окна – это плохая примета, – и заглядывают мне за ворот, и пытаются ухватить какого-нибудь червя, и тянут его, как швея нитку, отводя голову все больше и больше вбок.
Я вошел в старость, как в библиотеку, где нужно быть тихо, лег на спину и меня стали кормить. Я долго лежал в хосписе. И пока меня кормили, на простыне скапливались крошки. А я совершенно не могу переносить, когда на простыне крошки, и я перестал есть.
– Ты не любишь крошек?! Ты не любишь крошек в постели?! – хохотал мой друг Михаил Николаевич Чумко, навещавший меня в хосписе. – Это твои крошки?! – хватал он санитарок, несших утки, и расплескивал по комнате желтую жидкую вонь.
Умерев и исчезнув, я снова вернулся к той жизни, в которой никто не заметил произошедших со мной перемен.
Чужой театр мелок, холоден и жесток. Жалкое искусство. А в своем театре теплый бархат и ласковый свет. Это как в любви – что отвратительно в чужой, то вылизываешь в своей.
Мой друг, мой единственный друг Михаил Николаевич Чумко изнасиловал девочку в школьной форме, убил ее, прикрыл еловым лапником и выбежал на дорогу, маша руками, чтобы остановить попутку и успеть на вечернюю репетицию. К дороге, кроме него, шли деревья, приподняв подолы, худыми заскорузлыми ногами переступали через канавы. Две невзрачные сосенки присели по малой нужде, Михаил Николаевич отвернулся. Он посмотрел в сторону леса, где оставил куски разорванного снега и неровно брошенный лапник: руки школьницы приподнялись и капризно упали, живые. Михаил Николаевич кинулся было назад, к поляне, коробок спичек подпрыгнул в его руке, хотя было ясно, что лапник не поджечь, сыро, и все-таки не в силах ничего с собой поделать, он чиркал спичками о коричневый бок коробка, но не успел сделать и шага, как возле него остановилась машина, и водитель позвал его в кабину грузовика. Чумко вскарабкался, озираясь, и теперь совершенно четко увидел лицо девочки, конечно мертвое, через которое шли муравьи, зашивая черными неровными стежками розовый рот.
У входа в кабинет Михаила Николаевича поджидала актриса Вера Федоровна Ля в белом кисейном платье.
– Выслушайте актрису! – возвысила она голос и сорвала с плеч большую и тяжелую, как кастрированный кот, лису. – Михаил Николаевич! Мне пятьдесят лет, и зритель должен знать, что я могу играть девиц.
Чумко молча отстранил Веру Федоровну Ля, выключил в коридорчике свет и приник к двери своего кабинета. Он знал, что за дверью пахнет хвоей, и девочка в школьной форме ждет его там, подтягивая белые носочки, которые почему-то всегда сползают. Она смотрит в окно, там идет снег, и ей кажется, что земля и небо поменялись местами, потому что вокруг лежат огромные пухлые белые облака. Тельце на белом снегу… Одно веко у нее было разорвано его пальцами, и он все время собирался посоветоваться со знакомым таксидермистом, как поправить дело, чтобы девочка не страдала оттого, что глаз сохнет и нет в нем слез.
– Выслушайте актрису! – закричала Вера Федоровна Ля, держа огромную ленивую лису на вытянутых руках хлебом-солью.
Чумко скосился на лису, и его озарило: в мертвых глазах девочки навсегда отразилось его лицо. Арест неизбежен.
Актриса повернулась задом и показала Чумко большое красное пятно на своей юбке.
– Это весна, – закивала она радостно.
– Нехорошо, – сказал ей Чумко, – стыдно. Мы вас на пенсию проводили, а вы опять возвращаетесь с тем же самым.
Боком, упершись одной рукой в грудь Ля, он протиснулся в свой кабинет и, навалившись на дверь, вытолкал актрису из проема. Они еще постояли немного по разные стороны двери, прислушиваясь, и разошлись. Чумко забился за диван, согрелся в коричневом кожаном убежище и не мог себя заставить пойти на репетицию.
Вера Федоровна Ля спустилась в театральный ресторан «Благовест», освежила себя вином и, раскинувшись в креслах, решила подождать Чумко здесь.
Ресторан заполнялся, становилось тесно, но к столику Ля никто не подходил.
Десять лет назад Вера Федоровна прочла переписку Наполеона с Жозефиной. Неутомимый любовник писал: «Буду через три дня, не мойся». Ля стала ждать.
Желтое жидкое зловонье очертило вокруг актрисы магический круг. Но так было даже лучше: с большого расстояния нельзя было заметить, что тело ее стало разлагаться. Она сидела неподвижно, лишь иногда выгибалась, сводя лопатки, – тогда черви падали вниз и вновь начинали сизифов труд восхождения, борясь за жизнь, как Лаокоон.