Дмитрий Бакин - Страна происхождения
Баскаков отсутствовал еще около часа, в течение которого его жена успела сорвать с дочери всю одежду и, смочив керосином, сжечь в печи, кроме того, она волоком вытащила ее из дома, помыла холодной водой, одела в чистое, повязав на голову косынку, скрывшую царапину на лбу и уложила в постель. Так что, когда Баскаков вошел в дом, он был встречен тяжелой, неподвижной тишиной, в которой, казалось, каждый звук принял бы видимые очертания, а крик вспыхнул бы огнем. Жене он ничего не сказал, а она молча на крыла на стол, и потом уже, когда он повесил на вешалку шляпу, вымыл руки и сел за стол, она, наливая в жестяную кружку парное молоко, сказала ему — наша девочка заболела; он только посмотрел на нее, приподняв одну бровь, продолжая молча жевать; она сказала — это все жара проклятая — и отвернувшись к плите, сказала — завтра все пройдет — и сказала — жара проклятая; он опять ничего не сказал, ел молча больше не отрывая глаз от тарелки, погруженный в мысли о старшем брате и она больше ничего не сказала. Потом он встал, отодвинув тарелку, и прошел в другую комнату, где под легким покрывалом лежала их дочь; на секунду за державшись в дверях, но увидев, что она не спит, подо шел к кровати и, глядя на белое, изможденное лицо, протянул темную руку, положил ладонь ей на лоб и едва шевельнув губами сказал — температуры нет — и спросил — что с тобой?; а она сказала — ничего — и, совладав со спазмами в горле, сказала — ничего — и сказала голова болит; он убрал руку и сказал — спи; тогда она покорно, устало закрыла глаза, но лишь он вышел, ее глаза открылись.
А потом, уже под вечер, когда его жена благодарила бога за то, что подходит к концу этот проклятый день и просила, чтобы темнота ночи лишила всех памяти, к Баскакову пришел старший брат. Минут пять они тихо разговаривали, стоя у окна друг против друга, потом старший брат, увидев жену Баскакова, спросил ее что с вашей дочерью? — и ровным голосом спросил что-нибудь случилось?; а она ему сказала — ничего, она спит — и сказала — нездоровится, ничего страшного — а потом сказала — завтра все пройдет; старший брат неотрывно смотрел на нее, а потом спросил — да? — и смотрел на нее, и еще раз спросил — да? — и сказал — ну, хорошо. Как только дверь за ним закрылась, она чужим, мертвым голосом спросила Баскакова — зачем он при ходил, зачем? — и спросила глухо, неуверенно — что он тебе сказал?; Баскаков сказал — он сказал, чтоб я не спешил с выплатой по распискам, сказал чтоб за три года выплатил — и хмуро сказал — чтоб не спешил; тогда она схватила его за рукав пиджака и, заглядывая ему в лицо, почти шепотом, судорожно выдыхая застревающий в горле воздух, спросила — и больше ничего? — и спросила — больше ничего?; он сказал — больше ничего.
Между тем, в поселке ждали, что будет, вернее, как это будет, уверенные в том, что это будет; бродили в замкнутом кругу ожидания, глотая раскаленный воз дух августовского дня, ставший единственной пищей этого воскресенья для большинства из них, а сосед Баскакова, вознамерившись, видимо, разорвать замкнутый круг посредством физического действия, в тот же день зарезал черного козла, содрал с него шкуру, освободил кости от мяса и сухожилий и сложил кости в холщевый мешок, а когда жена испуганно и возмущенно спросила, зачем он это сделал и для чего ему понадобились кости козла, он мрачно сказал — в могилу той сволочи — но и, проделав все это, он вынужден был признать, что ему так и не удалось разорвать замкнутый круг ожидания, не удалось даже его покинуть; и по мере того, как воскресенье погружалось в горя чую темноту ночного времени, они все чаще спрашивали себя, уж не приснился ли им этот день, не был ли он сном — предостережением. Однако, когда глубокой ночью, школьный учитель, терзаемый бессонницей, обычной для людей творческого склада, встал с ненавистной кровати и, плеснув в стакан розового портвейна, чтобы успокоить разгулявшиеся нервы, пил его, стоя у окна, он увидел вдалеке тускло светящуюся точку, мерцавшую где-то у соснового бора, но поначалу не придал этому значения, так как решил, что это лампочка на водонапорной башне, но вскоре заметил, что точка эта мало-помалу растет, движется по направлению к поселку со скоростью бегущего человека; и в траектории движения светящегося тела ему почудилось нечто знакомое, нечто виденное им совсем недавно, а потом он с ужасом начал разбирать очертания бегущей женской фигуры, мерцание стройных ног и рук, мерцание развивающихся волос, а затем светящийся фантом женского тела в натуральную величину промелькнул мимо его дома, точно так же, как про мелькнула в полдень дочь Баскакова в своем грязном, разодранном платье. И тогда школьный учитель наша рил на подоконнике спички, зажег трясущимися рука ми одну из них и зажмурившись от боли, погасил ее об язык, твердо уверенный, что немедленно проснется, но когда он открыл глаза, оказалось, что он все так же стоит у окна, глядя на стакан розового портвейна, со спичками в руке, обожженным языком и привкусом серы во рту.
И только утром всем, наконец, стало ясно, что жене и дочери Баскакова удалось каким-то образом скрыть от него происшедшее, ибо им и в голову не приходило, что он мог знать все, ничего при этом не предприняв; и тем же утром старик Пал, с юношеской резвостью продиравшийся сквозь тернии великого множества лет, обманывая смерть своим запахом — маленький, тощий, иссохший, точно саксаул, не верящий в нерушимость такой геометрической фигуры, как круг, пошел прямо к его центру. Он пришел на лесопилку, где работал Баскаков и выложил все, что ему было известно, в неподвижное, темное лицо, а затем, не дожидаясь ответа, пошел обратно в поселок, чуть не столкнувшись у пилорамы с дочерью, которая несла Баскакову обед. И стоило ей лишь взглянуть, мельком посмотреть на темное, неподвижное лицо отца, чтобы увидеть то, что для всех остальных оставалось неизменным — едва уловимый серый налет слов, пыль правды, осевшую на лице, отчего почернели, словно нарисованные углем морщины. И он несколько мгновений смотрел на дочь, приготовившись идти, а потом сказал — так — и сказал — так — а потом не спеша за шагал между досок, уложенных штабелями, прочь с территории лесопилки.
Он уходил вверх по холму — она даже не могла себе представить отца, идущего вниз — не спеша, размерен но, по темной жесткой траве и каждый его шаг был точным повторением предыдущего и по его затылку она видела, что он смотрит вперед, но не выше своей головы, как если бы выше ничего не было, а было лишь ниже и очень редко вровень; и в этом извечном, неистребимом, неспешном движении, в этой размеренной, сосредоточенной походке не было и тени упрямства, желания куда-либо придти или от чего-то уйти; она думала — разве можно это остановить, разве можно предотвратить приход, появление этого; он уходил вверх по холму, вдавливая в землю жесткую траву своими чугунными ступнями; и ей казалось, что точно так же он способен идти через лес, не сгибая деревья, а просто уничтожая их своей тяжестью, не останавливаясь при этом ни на секунду, не так, как это делала бы стальная, многотонная машина, оглашая окрестности надрывным ревом, пробуксовывая в рыхлой земле, а так, как делал бы это полутораметровый, безмолвно движущийся предмет, наделенный весом планеты.
Он подошел к проходной кирпичного завода за полчаса до окончания первой смены, когда дождь уже начался и неподвижно стоял в стороне, под цветущей акацией, надвинув на брови широкополую шляпу, бес страстно покусывая тонкую, желтую соломинку, нацелив глаза на обшарпанную дверь проходной, чуждый не только нетерпению и гневу, но самому ожиданию, наблюдал, как первая партия усталых подвыпивших рабочих, лениво перебрасываясь репликами, выходит с завода; не обращая на них внимания, все так же беспрестрастно ожидал, глядя на проходную под мелким, набирающим силу дождем — одинокий перст возмездия; и это было лишь продолжением, длением той размеренной, нескончаемой работы, которую он начал в ту минуту, когда вознамерился построить свои первый дом, продолжением той непреклонной линии поведения, которую избрал, будучи подростком и вследствие которой совершил преступление, но увидел в нем лишь логичную развязку ситуации, и лишившись пер вой своей свободы, лишился первого построенного дома.
А потом тот парень вышел через проходную — высокий, здоровый, с загорелым, обветренным лицом в линялой желто-белой солдатской куртке, с темно-зелеными следами от сорванных погон на могучих, покатых плечах, и, как только увидел Баскакова, руки его скрылись в карманах штанов, а затем одна рука из влекла и впихнула в маленький, как пупок, рот длинную папироску, потом появилась другая со спичками: стоя под козырьком проходной, он прикурил и, отвернувшись от Баскакова, шагнул под дождь. Тогда Бас каков, не изменив позы, не выплюнув соломинку, прилипшую к нижней губе, громко сказал — эй, парень, — и это было все, что он сказал; затем развернулся на каблуках и, не оглядываясь, пошел вперед, слыша за собой звук шагов. А тот, уже на ходу спросил его куда?; тогда Баскаков остановился, едва приметно кивнул головой влево и сказал — к той вон птицеферме; а тот спросил — а потом? — спросил, стараясь разобраться в выражении пустых безучастных глаз, глядевших на него из-под широких полей черной войлочной шляпы, холодных непроницаемых, как стальные заклепки, в которых отсутствовала не то что малейшая искра жизни, но даже ее отражение, и тот снова спросил — а потом?; Баскаков сказал — а потом увидишь кое-что новое — и пошел вперед. Продравшись через густые, мокрые заросли бурьяна, крапивы и диких цветов, они поравнялись со старой телегой, лежавшей на боку посреди небольшой, почти квадратной пустоши, усыпан ной битым кирпичом, и парень, остановившись, сказал — дальше не пойду — и сказал — нечего топать, аж до самой птицефермы, здесь все и обговорим — и, принявшись раскачиваться на носках, растянул, словно высверленную дырку рта в узкую, маленькую улыбку, все еще полагая, что они пришли сюда драться, все еще веря в несгибаемую силу своих рук и хребта, раскачивался на носках под теплым дождем, какой бывает в пору позднего лета и не несет прохлады, быстро превращаясь в душный, влажный пар; раскачивался на носках, глядя на Баскакова сверху вниз, с трудом сдерживая беспощадную, разрушительную силу своих мышц, едва не рвущих одежные швы, сдерживая взрыв своего огромного тела, способного, казалось, смести без прикосновения неподвижную маленькую фигуру в широкополой шляпе одним лишь сотрясением. Он перестал раскачиваться на носках в ту секунду, когда услышал вдруг резкий щелчок, какой могут из дать сильные, твердые пальцы, требуя внимания, но он знал, что это не пальцы, и он услышал щелчок не слухом — уши здесь были не причем, и даже если бы они были наглухо заткнуты деревянными затычками винных бочек, он услышал бы этот щелчок кожей, как слепой мальчик шаги рассвета — и кожа впустила звук во внутреннюю темноту, и он проник беспрепятственно, слов но излучение, парализовав все движения живого организма и по узким, отполированным кровью каналам, беззвучнее тока побежала смерть; а потом уже, на долю секунды, он увидел четырнадцать сантиметров блестящей, не тронутой дождем стали, бравшей начало в темном кулаке.