Анатолий Азольский - Посторонний
И забыл.
Но минули три или четыре года, то есть совсем недавно залетел я в Дом ученых опрокинуть рюмашку, оглядывал объявления в холле, собирался было уходить, да вдруг приближается ко мне странной, но знакомой походкой мужчина лет пятидесяти, костюм по моде конца сороковых или начала пятидесятых (двубортный длиннополый пиджак, приталенный, лацканы типа «заячьи ушки», брюки с манжетами, разрезной воротник рубашки, узкий галстук, — как на фото моего отца, стиляги того времени), глаза шарят, рука сухая и холодная, назвал меня правильно, напомнил, кто он, и оказалось: автор той самой повести, и если она автобиографическая, то передо мной разудалый лейтенант в прошлом, послужной список которого насчитывал 311 (триста одиннадцать) опрокинутых им женщин.
Петр Сергеевич Адулов — так звали доктора наук; принес он мне извинения за давние плоды своего бумагомарания, это были, улыбнулся он, эксперименты, опыты… А глаза ищущие, что-то высматривают во мне. Сказал, что давно следит за моими злоключениями, сочувствует и одобряет, поневоле заглянул в мое студенческое прошлое, нашел там работу, посланную на конкурс, очень, очень интересно. (Я не помнил уже, о чем писал.)
— Как бы между строк вы одну идею высказали, предположили нечто… — Глаза его изучали мой лоб. — В небезызвестной повести я ту же самую гипотезу выдвинул и сейчас все более утверждаюсь в истинности ее… Вам не кажется странным, что температура и время выражаются одним и тем же символом — латинским «t»? И если вспомнить о принципах термодинамики…
О времени он говорил правильно, в неполной средней школе всяк знал «О темпора, о морес!..», но «термостат» и все, связанное с «термо», — греческого происхождения, на римлян мощно влияла греческая культура, патриции в секретарях держали ученых греков, отсюда и термы Каракаллы, о которых мог бы я в студенческие годы повитийствовать.
Промолчать бы надо… Но неистощимо глубокий кладезь помойной мудрости выбросил фонтаном очередной ляп:
— Старик Державин нас заметил…
Он отпрянул. Дико глянул на меня. Отошел, покусывая палец. Я — к выходу, весь в панике от ляпа, не зная, чем он его так поразил, в догадках, какая боковая гармоника какой частоты возникла у Петра Сергеевича при упоминании Державина.
А он догнал меня у метро «Кропоткинская», схватил за воротник:
— Ты прав, цензор Никитенко, ты прав!
И пропал. Нет, звонил как-то, меня благодарил за что-то, сущей ерундой интересовался, но теперь-то выясняется: доктор ударился во все тяжкие, решил познать время, в котором вечно пребывает все сущее, а потуги эти — смерти подобны: рыба вне воды подыхает, да и вообще нельзя вникать в смыслы терминов, а уж «время» — под вечным запретом, он гарантия существования. Незавидная участь ожидала того, кому позарез нужен был Чехов, «Двадцать девятое июня», и мысль еще не выуженного из жизни Петра Сергеевича стала понятной. Все написанное людьми, даже их фантастические измышления о будущем, пребывает в прошлом, и оно, прошлое, нарезается кусками, ограничиваясь датами, отрезками времени; в лекции сорок пять минут, из жизни описанного Чеховым человека вырван предпоследний день месяца, и Петр Сергеевич пользовался какими-то литературными мерками, добираясь до таинственного и непознаваемого смысла времени, для сравнения и понадобился Чехов. (А какие мучения испытывал Лев Толстой, один день человека пытаясь описать!)
Грустно стало, очень грустно. Полный подозрений о неистощимости гибельных проектов человеческого мозга, я вспоминал походку этого Петра Сергеевича — удивительная манера передвижения, поразительная! Так ходят вымуштрованные официанты, лавируя между столиками и никогда не разводя локти. Примеряя эту походку к разным предполагаемым занятиям Петра Сергеевича — от крадущегося шага убийцы до танцмейстера при показе вальса-бостона, — я нашел самое подходящее: битком набитая генераторами и осциллографами комната, никак не приспособленная к оснащению ее приборами, кабели, провода на полу — и человек, вынужденный боком и не глядя под ноги перемещать себя в стесненном пространстве. Подпольная лаборатория! Подгонка каких-то физических параметров, а точнее — перегонка, нечто вроде выделки настоящего духовитого самогона из низкопробного сырья. Провода на полу не потерпит никакая пожарная инспекция, лаборатория — на дому, там же и первый том Чехова, и Адулов столь близок к разгадке сути материи, что не побежал в библиотеку за томом, позвонил Соловенчикову, тот и подскочил к нему. Там он, в квартире, первый том этот, но Соловенчикова уже нет: если убит, то держать труп в квартире невозможно; однако если убиты двое — то лежат преспокойно, а где лежат, где змеятся провода — узнать можно, справочник под рукой; до квартиры полчаса езды с пересадкой на метро, этим путем добрался я до жилища бывшего лейтенанта, не преминув отметить: напрямую, пешком, от квартиры Соловенчикова до дома Адулова — четверть часа, такова география большого города. Дом из тех, что называют «башней», последний этаж, звонок, женщина неопределенных лет, но по голосу — ровесница Адулова, либо жена, либо — в научной среде это стало приятным новшеством — домоуправительница, экономка. Услышал: Петр Сергеевич — в отъезде, что передать, кому позвонить. Глаза указывают на дверь, руки уже тянутся к замку, а я продолжаю смотреть на сожительницу, которую в испанские сапоги обуй, на костре копти — ни словечка, хозяину вредящего, не скажет. И мужским обаянием ничего не вытянешь из нее, да я и не обладал этим позорным качеством.
— А я ведь тоже из Харькова, родился там, — услышал я вдруг собственный голос, ибо восстановил в памяти сцену из повести бывшего командира танковой роты, увидел и услышал пляски артистов на собственных похоронах.
Женщина думала, памятью отброшенная к реке и танкам. Лейтенант явно не из скромности солгал, девушка, предложившая ему час любви и вроде бы отвергнутая им, на самом деле этот час подарила, она, конечно, попала в список 311 представительниц, дегустированных танкистом, ее, возможно, и прихватил он с собой на танке, спасая от расправы за пособничество, и, так уж получилось, продолжил половецкие набеги на женщин, и юная немецкая пособница на каком-то километре спрыгнула с брони и дала стрекача. Где проживала, какой формой проституции занималась — благодатнейшая тема, ее бы разработать, населить стопку бумаги людьми, но не дано уже, иссяк талант мой, да и не было его в помине, мелькнул единожды в беззвездной ночи и пропал.
— А где мать жила? — начала размягчаться экономка, и ответ мой совсем расположил ее ко мне.
— На Сумской.
Она — как улица Горького в Москве, как Невский проспект для Ленинграда, — место встреч и увеселений; пульсация вероятностей затронула побочные ассоциации, экономке все теперь могло представиться или привидеться.
— Чай? Кофе?
Значит, он ее подобрал спустя много лет, ею завершен был цикл, мужчина обежал поверженных баб и вернулся к ней, не мог не вернуться, движение по кругу вечно, оно вошло в сознание, оно тянет человека к истокам, и старики едут в запыленный родной городишко, подолгу стоят у забора, за которым когда-то звучал голосишко школьницы, виновницы первых его мужских страстей, а перо писателя эпилогом подводит итог начальному абзацу повествования. О, безумные творцы смертей! Жизнь-то — клочковатая, составленная из фрагментов и разбросанных комков, шматков и коровьих лепешек, чему радовался пришибленный сосной микробиолог, на пике размышлений постигнувший смысл не выстроенных триплетов ДНК, а вразброс валявшихся в клеточной жидкости да еще и сапогом эволюции придавленных.
Девятнадцатый этаж, какая-то ошибка в инженерных расчетах, моторы в бойлерной захлебывались, подавая воду наверх, поэтому самое теплое место в квартире — кухня, Петр Сергеевич обжил ее, поставил в углу торшер, книжка лежала на подоконнике, мягкий переплет, лицевой стороной вниз, но если приблизиться, то прочитаешь на корешке название. Чай появился, в доме, судя по чашкам антикварного толка, присутствует стиль, он и обязывал к трепу о том о сем; Адулов жил уединенно, никого не принимал, квартиру покидал по остро житейским нуждам, десять лекционных часов в неделю, доктор наук, но благополучие достигалось не этими более чем скромными суммами, бравый лейтенант, думается, протарахтел на танке до Берлина или Будапешта, по пути нещадно реквизируя ценности, под деноминацию не попавшие. Зачем он полез в дебри изначальных понятий о сущем — да никто не скажет и не объяснит, тот же порыв безумия, что и у меня, вдруг накатавшего «Евангелие».
А название книги на корешке — да, прочитал я, не поморщился, но и не улыбнулся. Л. Л. Кутина, «Формирование терминологии физики в России» — вот на что подвигла Адулова моя дурацкая фраза о Державине, который нас заметил. «Державин» — это уже девятнадцатый век, уже позади университет на Неве, Ломоносов, Эйлер, через старинный русский язык пробивал дорогу к сути «времени» бывший танкист. Лингвистические жучки покусывают мякоть подкорки, высматривая и подглядывая; черви сомнений копошатся меж извилин, но: пучок слов, именовавших теплоту, пророс из буквы «t», ставшей символом, а еще ранее взвился из «t». С одной стороны — чепуха, совпадение, каких немало, но почему в те годы, когда терминов научных раз-два и обчелся, температуре и времени присвоили один и тот же символ? А впрочем — чушь собачья, гражданин Адулов свихнулся и накликал на себя смерть.