Сири Хустведт - Что я любил
Однако не прошло и трех недель с начала учебного года, как Люсиль позвонила Биллу и заявила, что не в состоянии заботиться о Марке и полноценно готовиться к своим занятиям. Так что мальчика посадили в самолет и отправили домой, к отцу. Он поселился с Биллом и Вайолет в квартире на Грин-стрит, в том самом месте, где несколько лет жил вдвоем с матерью. Но сейчас тут все переменилось. Люсиль проявляла к домашнему хозяйству полное безразличие. Разумеется, неряхой она не была, не то что Билл, она просто не замечала валяющихся под ногами книг, разбросанных по полу игрушек, клочьев пыли под диванами. Переехав, Вайолет с жаром взялась за квартиру. После ее беспощадной уборки пустые просторные комнаты засверкали. В тот день, когда я впервые увидел квартиру в ее новой ипостаси, на деревянный стол, который Билл сам сколотил, а Вайолет покрасила в сочный бирюзовый цвет, водрузили вазу из прозрачного стекла. В ней полыхали двадцать алых тюльпанов.
В конце октября 1983 года "истерическая серия" была готова к выставке. Я вдруг заметил, что за прошедшие восемь лет район Сохо, в который мы с Эрикой переехали в 1975-м, незаметно исчез. Незастроенные улицы и тихая хандра сменились свежим глянцем. Одна за другой открывались галереи, зазывно блестя яркой краской хорошо отшпаклеванных дверей. Рядом с ними, как грибы после дождя, появились магазины одежды, где в просторных светлых залах висело всего по семь-восемь платьев, свитеров или юбок, но так, словно каждое изделие тоже было произведением искусства. После ремонта большой белый зал в бродвейской галерее Берни на втором этаже стал еще больше, еще белее и еще выставочнее. Этаж, правда, так и остался вторым. Сам Берни теперь бегал еще быстрее и подскакивал еще выше, в полном соответствии с ростом продаж в галерее. Всякий раз, как я встречал его на улице или в кафе, он покачивался на носках, пружинил коленями и не переставая трещал то об одном молодом таланте, то о другом, улыбаясь от уха до уха при мысли о коллекционерах, которые сметут все подряд, несмотря на растущие цены. Берни твердо знал, что деньги не пахнут. Он греб их с такой откровенной, бесстыдной жадностью, что у меня это вызывало чуть ли не восхищение. Нью-Йорк вечно лихорадит от сенсаций и скандалов, они сменяют друг друга, как приливы и отливы, но никогда прежде я не чувствовал пульс больших денег настолько остро. Вместе с долларами в Сохо хлынули толпы незнакомого народа. На Западном Бродвее туристические автобусы высаживали "группы захвата", состоявшие по большей части из дамочек бальзаковского возраста, которые рассредоточивались на местности и прочесывали одну галерею за другой. Все они, как правило, были одеты в спортивные костюмы, что делало их до тошноты похожими на состарившихся школьниц. Приезжали сюда и молодые европейцы. Эти покупали мансарды, обставляли свои обиталища по последнему слову минимализма и потом целыми днями околачивались на улицах и в кафе, в равной степени бездарные и расфранченные.
Искусство — само по себе загадка, но искусство продавать искусство — загадка вдвойне. Казалось бы, некий предмет просто покупается или продается, то есть переходит из одних рук в другие, и вместе с тем за кулисами сделки действует великое множество самых разнообразных механизмов. Для того чтобы вырасти в цене, произведению искусства требуется совершенно определенный психологический климат. На тот момент Сохо обеспечивал необходимый интеллектуальный подогрев, предоставляя искусству возможность цвести пышным цветом, а ценам — неудержимо рваться вверх. Но по-настоящему дорогое произведение искусства должно нести в себе нечто неуловимое — идею ценности. Именно она способна удивительным образом отделить от творения имя творца и превратить это имя в ходкий товар, который покупают и продают. А творение идет следом как некое материальное приложение. При этом, разумеется, от самого творца тут уже мало что зависит. В те годы, что бы я ни делал, куда бы ни пошел — в магазин за продуктами или на почту, — всюду звучали имена Шнабеля, Салле, Фишля, Шермана. Подобно волшебным заклинаниям из сказок, которые я читал сыну перед сном, они открывали замкнутые двери, за которыми хранились несметные сокровища: бери, сколько унесешь. Имя "Векслер" тягаться с их магией пока не могло, но после выставки в галерее Берни раздававшийся то тут, то там шепоток явственно давал понять, что недалек тот час, когда и это имя отделится от хозяина и им тоже закрутит странное поветрие, так надолго захлестнувшее Сохо и так внезапно оборвавшееся октябрьским днем 1987 года.
В августе нас с Эрикой пригласили в мастерскую на Бауэри. Билл хотел показать нам, что у него получилось. Десятки холстов, рисунков, небольших инсталляций еще были в работе, но три самых больших конструкции он закончил полностью. Я увидел их, как только мы вошли: три здоровенных каркаса, площадью три метра на два, но неглубокие, сантиметров тридцать до задней стенки, обтянутые по периметру холстом, сквозь который лился свет, потому что внутри была спрятана электрическая лампочка. В первый момент я обратил внимание только на расписанные поверхности. Коридоры, лестницы, окна, двери — все в приглушенных тонах, синих, коричневых, темно-зеленых, грязно-желтых. Лестницы упирались в потолок, где не было выхода на другой этаж. Окна смотрели в глухую кирпичную стену. Двери лежали боком или висели под каким-то немыслимым углом. Пожарная лестница через какую-то дыру ужом уползала с нарисованного фасада в нарисованную глубь дома, утаскивая за собой длинную плеть плюща.
Спереди, прямо поверх холста все три короба были туго затянуты плотной пластиковой пленкой с оттиснутыми на ней текстами и изображениями, причем так, что цвета не было, только оттиск, едва различимый, но тем удивительнее это воздействовало на подсознание. В правом нижнем углу третьего короба стояла трехмерная фигура сантиметров пятнадцать высотой: мужчина в длиннополом пальто и цилиндре. Он налегал на дверь, которая медленно приоткрывалась. Присмотревшись, я заметил, что дверь настоящая, на петлях, а в отворенную щель мне был виден знакомый кусок улицы, нашей улицы, Грин-стрит на Нижнем Манхэттене.
Эрика углядела в первом коробе еще одну дверцу. Присев рядом, я заглянул внутрь крошечной комнатки, залитой беспощадным светом свисающей с потолка лампочки. Свет падал на черно-белую фотографию, наклеенную на торцевую стену. На ней была изображена женщина со спины: только затылок и торс. Чуть пониже лопаток на коже проступало написанное крупными буквами слово "САТАНА". Еще одна женщина стояла перед снимком на коленях. Ее фигура была нарисована на плотном холсте и потом вырезана. Для обнаженной спины и рук Билл выбрал перламутровые оттенки белого и розового, так что получилась по-тициановски идеальная плоть. Спущенная с плеч сорочка была бледно-бледно-голубой. В комнате находилась еще одна фигура. Это была маленькая восковая куколка мужчины с длинной указкой, какими обыкновенно пользуются учителя географии на уроках в школе. Стоя подле вырезанной из холста женщины, он, казалось, вырисовывал что-то указкой у нее на коже, и там проступало неумелое изображение дерева, дома и облака.
Эрика подняла голову и посмотрела на Вайолет:
— Дермографизм?
— Понимаешь, — начал объяснять мне Билл, — врачи на них рисовали. Брали какой-нибудь инструмент с тупым концом и водили им по телу пациентки, а потом, когда у нее на коже проступали слова или картинки, фотографировали их.
Билл раскрыл еще одну дверцу, все в том же коробе. В маленькой комнате всю торцевую стену занимало изображение женщины, стоящей у окна. Длинные темные волосы, собранные на одну сторону, открывали ей плечи. Казалось, написанная маслом фигура напрямую перекликается с голландской живописью семнадцатого века, если бы не одна деталь. Прямо поверх красочного слоя шел рисунок черной тушью, изображавший ту же самую женщину, но в другой манере. От этого наложения этюда на законченную картину возникало странное ощущение, будто рядом с живым персонажем стоит его призрак. На руке ее, от плеча до кисти, было дважды выведено имя: "Т. Бартелеми", один раз красной краской, другой — черным карандашом. Казалось, буквы кровоточат.
— Диди-Юберман пишет о некоем докторе Бартелеми, который тоже работал во Франции, — сказала Вайолет. — Он писал на теле пациентки свое имя, а потом приказывал буквам кровоточить в строго определенное время, например, в четыре часа пополудни того же дня. И все происходило по его приказу. Если верить его записям, имя оставалось на коже пациентки почти три месяца.
Я не мог оторвать глаз от маленькой освещенной комнатки. На полу перед портретом Августины была разбросана одежда: нижняя юбка, крошечный корсет, чулки. Тут же валялась пара маленьких башмаков.
Вайолет открыла третью дверцу. В абсолютно белой комнате, освещенной электрическим светом, не было ничего, кроме прислоненной к стене картины, стоявшей прямо на полу. На холсте в резной золоченой раме был изображен коридор и в нем две фигуры: полностью одетый мужчина и обнаженная женщина. Лица ее я не увидел, но фигурой она напоминала Вайолет. Женщина лежала на полу. Молодой человек сидел на ней верхом и, зажав в левой руке большой фломастер, что-то яростно выводил у нее на ягодице.