Фридрих Горенштейн - Место
– Сам еле держусь,– после паузы чуть ли не шепотом сказал Мотылин,– на прошлом пленуме первый секретарь ЦК (он так и сказал, не по фамилии – Хрущев, а по должности), первый секретарь мне публично пальцем погрозил. А ты знаешь, что это значит теперь? Хотели меня уже в Красноярский совнархоз переводить, на высылку… Спасибо, люди в Москве нашлись, поддержали, усидел… Да и ты, я слыхал, не в меру разговорчив… Портрет Сталина у тебя на стене висит…
– А мне, товарищ Мотылин,– сказал вдруг Гаврюшин официально и почти отчужденно,– мне Красноярск не страшен. Мне важно, чтоб завод не ломали, а меня пусть переводят. Насчет же портрета товарища Сталина – так это тебе неверно донесли. В служебном кабинете я его снял, согласно нынешней линии партии. Относительно же портрета в моем домашнем кабинете – так это мое частное дело…
– Ошибаешься, Алексей Ильич,– ответил Мотылин тоже раздражаясь, причем за намек Гаврюшина о том, что ему, Гаврюшину, главное – дело, а он, Мотылин, чуть ли не приспособленец и шкурник,– ошибаешься, товарищ Гаврюшин, у члена партии частных дел не бывает. Вот ты ерепенишься, а этот технолог с завода… Из реабилитированных… Забыл фамилию… Еврей этот (Мотылин совершенно уж потерял самообладание) с жалобой ко мне пришел на тебя, ты вот его домой к себе водишь, он и донес – Сталин у тебя на стене висит, что XX съезду вопреки…
– Ах, вот оно что,– усмехнулся Гаврюшин,– ладно, раз вопреки – сниму… А теперь скажи мне, как выбраться из твоего потайного бомбоубежища.
В общем, расстались они более чем холодно, но советом секретаря обкома Гаврюшин все-таки воспользовался, поехал в Москву, и там вышло все так, как Мотылин и предполагал. В центральном совнархозе его не поддержали, а в министерстве, наоборот, выслушали с сочувствием и обещали помочь, тем более что там Гаврюшина знали и помнили еще по прошлым годам. В результате всех этих взаимоотношений, переговоров и переписки родилось наконец компромиссное решение, завизированное в высшей инстанции. Именно: одну часть завода все-таки переоборудовать под паровозоремонтный, но вторую часть сохранить как базу для ремонта и изготовления запчастей компрессоров… Решение, конечно же, было в духе времени, ублюдочное, нелепое и технически безграмотное. Но тем не менее Гаврюшин хотя бы и этим был доволен. Он знал – будут сохранены станки, будут сохранены запчасти, будут сохранены кадры, хотя б костяк, всегда можно будет быстро возродить завод, когда минует напасть. (А то, что сейчас происходило и на заводе и в стране, он уверенно считал лишь временной напастью.) Поэтому он лично взялся составлять список всех запчастей и инструментов, которые не подлежали передаче паровозоремонтному (куда директором назначили бывшего главного инженера с Химмаша), да составил все это так ловко, что новоиспеченный директор Иван Иванович Ушаков, хоть и был человек местный, подкопаться не мог. Удалось Алексею Ильичу удержать также и лучший, наиболее квалифицированный костяк рабочих и техперсонала. Тем не менее, все эти передряги не могли не сказаться. Гаврюшин все-таки был уже в летах, да и старая фронтовая рана начала пошаливать. А тут еще вроде бы ни с того ни с сего случился с ним инсульт в тяжелой форме.
Случилось это на именинах у его жены Любови Николаевны. После того как все встали из-за стола и молодежь начала танцевать (старшая, подросшая дочь Алексея Ильича, Нина дом все чаще наполняла молодежью самых разнузданных нравов и взглядов, которые они, правда, при нем высказывать не решались, но он невольно улавливал все это в полунамеках), так вот, после того как молодежь начала танцы, он почувствовал вдруг легкое удушье и решил выйти на кухню прохладиться. Там он уселся за кухонный столик с одним знакомым дочери, именно Славиком, довольно симпатичным юношей, пожалуй что старой закалки, невзирая на молодость. Они вдвоем выпили по рюмочке коньяка. (Алексей Ильич ранее, в ясные и твердые сталинские годы, вообще был трезвенником. Ныне же он начал попивать, но пил в меру.) Так вот, со Славиком этим они очень хорошо посидели и потолковали, причем выяснили, что Славик действительно не одобряет ни «этих анекдотиков», ни всего прочего нынешнего, в котором все меньше остается русского подлинного, а все более под иностранщину… В это время на кухню вошла дочь Нина смеясь и сказала, что по телевизору передают очень смешную передачу. Они вошли в комнату, и действительно, что-то по телевизору произнесенное показалось Алексею Ильичу очень смешным. Он засмеялся, но как-то ненатурально и необычно высоко… И тут же словно захлебнулся смехом… Далее он помнит белый потолок, который в первые секунды казался ему облаками, так что он никак не мог вспомнить, как оказался в поле… Наконец он стал различать заплаканные лица жены и дочери, над ним склонившиеся, вспомнил, где он находится, и тут же почувствовал сильную боль слева под горлом.
– Слева болит,– прошептал он,– у меня, наверно, инфаркт…
Однако вызванный и вскоре приехавший врач из поликлиники ответработников измерил давление, которое оказалось крайне высоким, и заявил, что при таком давлении инфаркта не бывает, это инсульт. Слева же болело оттого, что у Алексея Ильича была сломана ключица. Жена позднее рассказывала, что Алексей Ильич упал сначала лицом вниз, ударился ключицей об стол, отчего его перевернуло в воздухе, и он упал вторично уже плашмя…
Короче говоря, после этого случая Гаврюшин надолго попал в обкомовский госпиталь закрытого типа, потом несколько месяцев провел в Кисловодске, в санатории тоже закрытого типа, и таким образом многие события последнего времени фактически были им упущены и не учтены… События же эти были соотнесены с всеобщим положением страны, которое в результате неурожая и экономических ошибок повсеместно и стремительно начало ухудшаться… Когда после долгого перерыва Гаврюшин снова очутился на заводе, он с болью и горечью обнаружил, что его надежды сохранить в здоровом виде хотя бы, как он выражался, «зерно для будущего роста», эти надежды не сбывались. Все приходило в упадок, всего коснулась нынешняя бессмысленная хрущевская суета… Завод походил теперь не на четко отработанный организм, где звуки труда сливались в единую систему, радующую душу, а на кучу чего-то старого и разваливающегося, где всякий звук сам по себе и всякий возникает не в порядке, а по воле случая… Надо заметить, что Гаврюшин при всей его сухости втайне не чужд был некоторого романтизма в том, что касалось завода… Запершись иногда в своем кабинете и велев секретарше никого не пускать, он закрывал глаза и «слушал завод»… Мерный гул продольно-строгальных станков, четкое пыхтение маневровых паровозиков на путях, глухое потрескивание электросварки из котельно-сварочного… Это было дыхание здоровых пролетарских легких… Теперь же завод издавал неритмичные вздохи чахоточного… На заводе все перестраивалось, но даже и здесь господствовали не свежие запахи котлованов, теса и бетона, а сухой, мертвый запах битого кирпича, глины и штукатурки… Более ломали, чем строили… Металл резали автогеном, было душно и дымно… Заводская зелень была перекопана и залита соляркой…
Несмотря на духоту, Гаврюшин опустил шторы. Вместе с и. о. директора Дмитриевым, нынешним главным инженером, замещавшим Гаврюшина, он начал просматривать документы и ведомости. Тут, в бумагах, было еще хуже, чем в заводском дворе… В связи с переводом завода с производства компрессоров на их ремонт расценки были крайне снижены, так что многие из квалифицированных рабочих разошлись, явилось случайное пополнение из окрестных деревень и из армии…
– Молодежи много,– говорил Дмитриев, близко пригибаясь к Гаврюшину, словно рассказывая ему современный антиправительственный анекдот.
Было в этом Дмитриеве нечто, как подумал Гаврюшин, «от современного руководителя хрущевской эпохи», нечто испуганное, оппозиционное, грешное… Лысина, короткая шея, косящий глаз… «Такой рабочий класс не поведет за собой, такой боится рабочего класса, старается его задобрить лестью… А если это не удается, пугается до смерти…» И действительно, Дмитриев сказал:
– Шпаны много на заводе… С целины которые поприезжали, те заводилы… Недавно мастера в сборочном избили… Был случай группового изнасилования кладовщицы… Судили в красном уголке общежития…
– Да что вы мне yголовщину рассказываете? – вспылил Гаврюшин. Я директор завода, а не прокурор…
И едва Гаврюшин вспылил, как сразу же почувствовал болевой напор в затылке. Прахом пошло в первый же день все многомесячное лечение в привилегированных закрытых санаториях.
– Я только в том смысле,– заспешил Дмитриев, испуганно глядя на Гаврюшина (от боли тот изменился в лице),– я в том смысле, что с кадрами туго…
– А чего ж вы набрали таких? – морщась и придавив боль в затылке ладонью, сказал Гаврюшин.
– Koго ж наберешь, сказал Дмитриев,– на такую оплату? И туг же, вновь испуганно глянув, добавил: – Вам, может, машину вызвать, Алексей Ильич?… Вижу я, худо вам…