Разговор со Спинозой - Смилевский Гоце
Она улыбнулась. Ударила пальцами по клавишам клавесина.
«Все же, — сказала она, — все же тона можно осознать через них самих. Так же как и слова». Она сыграла несколько тактов, посмотрела на меня и добавила: «Кроме того, играющие цвета света иногда красивее, чем сам свет. Несмотря на их недолговечность. Или, может быть, именно из-за нее».
Когда после отлучения от еврейской общины я переехал к ван ден Энденам, меня поселили в комнате рядом с ее.
В первую же ночь, после того как все пришедшие к ним домой, чтобы поговорить с ее отцом, ушли, Клара Мария, стелившая мне постель — подушку, простыню и одеяло на кровать, на которой я должен был спать, спросила меня: «Что имеет в виду Бальтасар Грасиан, когда говорит: все вещи в мире надо рассматривать перевернутыми, чтобы по-настоящему разглядеть их?» Не помню, что я ей ответил. Помню только, что так и не уснул той ночью, думая о том, что она спит в комнате рядом с моей.
За месяц до того, как я к ним переехал, у Клары Марии умерла мать. Клара Мария никак не выказывала скорби, никто не видел, чтобы она плакала, но она часто уходила из дома, и ее подолгу не было, иногда до самой темноты. Однажды ноябрьским днем я отправился на прогулку вместе с ней. Мы дошли до конца города и пошли по полю.
«Кто я?» — тихо спросила Клара Мария. Я посмотрел на нее в замешательстве. «Клара Мария», — сказала она. А потом все быстрее и быстрее стала спрашивать и отвечать себе: «Кто я? Клара Мария. Кто я? Клара Мария. Кто я? Клара Мария». И ускоряла шаги по мере того, как ускоряла слова. Устав от слов и шагов, она упала на землю, но продолжала спрашивать и отвечать. Когда скорость, с которой она произносила вопросы и ответы, стала такой, что у нее начал заплетаться язык, а лицо свело судорогой, она еще несколько раз спросила, кто она, и замолчала. Я смотрел на нее. После она объяснила мне, что в какой-то волшебный момент наступает такое состояние, когда она забывает не только, как ее зовут, и не только, о чем ее спрашивают, но забывает даже, кто задает вопрос. Он сказала, что тогда возникает ощущение, что она действительно та, кто она есть.
«Давай теперь ты», — сказала она мне.
Я открыл рот, но не мог спросить. Попробовал еще раз.
Я побежал. Я думал, что это поможет мне спросить, кто я такой. Она побежала за мной. Звук ее шагов, казалось, преследовал меня, как будто заставлял меня задать вопрос, и чувство, что меня принуждают, тяготило меня, мне становилось еще труднее спросить: «Кто я?»
«Кто я?» — наконец спросил я и остановился.
Клара Мария догнала меня. Остановилась передо мной, поглядела мне в глаза. Я смотрел на нее немигающим взглядом, так, как смотрят те, кто забыл все, даже и кто они.
«Кто ты?» — спросила она меня.
Я молчал.
«Бенто?.. Барух?.. Бенедикт?»
«Не знаю», — сказал я.
Я обернулся и побежал. У меня громко звенело в ушах, поэтому я не слышал звука ее шагов, но знал, что она бежит за мной. Я упал. Она добежала до меня. Помогла мне встать. Затем приложила пальцы мне к щекам.
«Чувствуешь, какие холодные», — спросила она.
Я хотел, чтобы все это длилось вечно, хотел, чтобы каждый из этих моментов превратился в бесконечность и существовал параллельно, я хотел, чтобы движение ее пальцев вверх по щеке не заканчивалось никогда и одновременно длилось и то, как она приоткрывает рот и говорит: чувствуешь, какие холодные, чтобы это холодное прикосновение к моим щекам простиралось с другой стороны измеримого существования; меня влекла вечность, или, точнее, я боялся того, что все закончится.
Все и закончилось, должно было закончиться после моего отъезда из дома ван ден Энденов. Я был вынужден покинуть Амстердам, и последние несколько дней провел с одной только Кларой Марией в доме Франсиска, потому что он и две его младшие дочери уехали в Антверпен навестить родственников.
ПЯТАЯ НИТЬ
Ночь, и свет луны падает на твою ладонь. Это последняя твоя ночь в доме ван ден Энденов. Из комнаты до тебя доносится только звук лютни. Ты закрываешь глаза: на темном фоне твоих век появляется Клара Мария — она сидит у открытого окна, ее пальцы перебирают струны инструмента. Все находится в едва заметном движении, каком-то странном состоянии между дрожью и трепетом: пальцы Клары Марии и ее ноздри, струны лютни, темная занавеска у открытого окна колышется от ветра, воздух в комнате дрожит от звука музыки, а из-за того, что движутся облака, то и дело пролетающие под луной, кажется, что и луна движется тоже. Пальцами левой руки ты проводишь по открытой ладони правой, ты делаешь это медленно, в такт с медленной музыкой, которую играет Клара Мария. Музыка обрывается, и в этот момент образ Клары Марии под твоими закрытыми веками пропадает. Ты открываешь глаза и идешь к двери. Ты протягиваешь руку, чтобы открыть ее; останавливаешься. Ты колеблешься, Спиноза?
Я представил, что подхожу к ней, а она опускает глаза и отводит взгляд, тяжело дышит, подглатывая воздух, я представил, что я медленно раздеваю ее, и она начинает делать паузы между вдохом и выдохом, между выдохом и вдохом, как будто уносит воздух в какие-то неведомые места, потом я быстро раздеваюсь сам, я представляю, что мы ложимся телом к телу, и я чувствую тепло ее бедер, я представляю, что я медленно проникаю в нее, и на этом воображение заканчивается, моя рука делает последнее движение на фаллосе и из него вытекает сперма.
Я лежал на кровати и чувствовал, как собирается лужица на животе.
Услышал шаги. Потом стук в дверь. Дверь открылась.
«Я не могу спать, — сказала она. — Это из-за полной луны».
Я подтянул одеяло и сел в кровати.
«И тебе не спится в полнолуние?»
«Я вообще не могу спать», — сказал я и потер глаза.
«Я хочу кое-что прочитать тебе, — сказала она, открывая „Анатомию меланхолии“ Роберта Бертона. — Зажечь свечу?»
«Не надо, — сказал я, подумав, что она может заметить влажный след у меня на животе, — достаточно лунного света».
Она подошла к окну и начала переводить из книги:
«Не имеет смысла писать для тех, кого меланхолия убивает, если только меланхолия не является источником текста. Я пытаюсь рассказать вам о бездне грусти, невыразимой боли, которая иногда, но часто и надолго охватывает нас, пока мы не потеряем вкуса каждого слова, каждого действия, вкуса самой жизни».
Она закрыла книгу и положила ее у окна. Села рядом со мной на кровать. Я услышал, как она принюхивается.
«Какой странный запах».
«Да», — сказал я, думая, что раньше она не встречала запаха спермы, и теперь не может его распознать.
Она наклонила голову ко мне и втянула воздух.
«Это от тебя так пахнет… Странный запах…» Она подняла голову, залезла на кровать с ногами и села, прислонившись к стене. «Насколько что-нибудь можно познать по запаху?»
«По запаху ничего познать нельзя. Потому что вообще ничего нельзя осознать через ощущения. Мы не можем ничего осознать с помощью органов чувств, потому что, пока мы будем пытаться познать сущность какой-либо вещи органами чувств, до тех пор мы будем подразумевать под этой вещью эффект ее воздействия на наше тело, и это не истинное знание, а лишь восприятие оттиска, обычного следа, который физическое оставляет на физическом».
«А если я дотронусь до тебя, — и она приложила палец к моей спине, — это тоже будет просто оттиском, просто следом?»
«Да, — сказал я. — Адекватные представления о вещах мы можем получить только с помощью разума».
«И это прикосновение, это движение пальца по твоей спине ничего не скажет о тебе?» — спрашивала она, а ее палец скользил по моей спине с нежностью падающего осеннего листа.
«Я же сказал тебе: ничего нельзя осознать по-настоящему с помощью чувственного опыта. Представление, полученное органами чувств, отражает не сущность вещи, а лишь ее внешний облик».
«Значит, попытка осознать нечто через чувственный опыт оканчивается абсолютным незнанием».