Эрик Шевийар - Краба видная туманность
Краб вытянулся на спине, четыре свечи пылают по четырем сторонам его постели — и мне тоже, мне завтра стукнет четыре, признается маленький мальчик; но не получает ответа; вскарабкавшись на стул, он задувает свечи и уходит в поисках объяснения смущающему молчанию Краба, его слишком вытянутой физиономии, бледности, окоченелости. Но вдруг все понимает, заметив через приоткрытую дверь, как мать подмешивает на кухне в его праздничный пирог крысиную отраву.
* * *Именно у смертного одра произносятся фразы, более всего уязвимые с точки зрения согласования времен. Между нами говоря, мы рассуждаем о Крабе так, будто бы он все еще с нами, но нам грубо навязывает себя печальная реальность, и наша речь путается, сбивается, стремится ограничиться прошедшим временем, на сей раз с такой настойчивостью, что начинает казаться, будто она вспоминает о некоем допотопном пращуре, каковой вполне мог бы быть отцом первобытной обезьяны, тогда как труп перед нами еще и не думал остывать, влажен и задумчив. Или же наоборот, принимаешься в лучшем виде причитать в имперфекте — Краб был лучшим из нас, — потом эмоции заставляют споткнуться, смириться с истиной невозможно, он не может быть мертв, он, который так любит книги и пташек, притом мы страдаем по его вине, словно он, Краб, изо всех сил нас огрел, согнул в три погибели, швырнул наземь, выкрутил руки, кое у кого даже выдрал волосы — никогда еще покойник не выказывал подобной агрессивности. Ну конечно же, и на этот раз слишком явственная, слишком действенная боль опрокинула все перспективы, с дрожью отдаешь себе в этом отчет, спохватываешься — он так любил книги и пташек. На протяжении нескольких минут говоришь о Крабе в прошедшем времени, достойно чтишь его память, но это длится недолго, и вновь на наши уста наворачиваются настоящее время на пару с имперфектом, от них не отделаться, нет покоя и будущему, поскольку наш несчастный друг будет жить вечно.
* * *Краб умер в полной безвестности, всего лишившись, в самой мрачной нищете. Прошло немало лет, его имя прославилось, и к тому же резко улучшилось материальное положение.
* * *Из боязни, что его погребут живым и он очнется в могиле — временами такое происходит по причине излишне пессимистической диагностики, — Краб настоял на кремации своих бренных останков, так что когда он наконец вышел из того коматозного оцепенения, которое напрасно сочли окончательным, то оказался горсткой пепла, пленником тесной урны — без каких бы то ни было средств общения с внешним миром, всего лишенным. Тщетно его сознание пыталось восстановить свою рассеянную энергию, собраться, чтобы выдавить крик или, того лучше, кулак, способный разбить изнутри погребальную урну. Но распыленное тело больше не подчинялось, как некогда, мельчайшим предписаниям воли, впало в апатию, он как раз там, где оно как раз то, что оно и есть, открепленное от костей, от распинающей позы, освобожденное от потребностей, с замороженными желаниями.
После смятения и отчаянных попыток, поставленное перед лицом свершившегося факта, сознание Краба успокоилось. В конце-то концов, разве оно не чаяло избавиться от тела? Отныне — чистое сознание, проплывающее над крохотной неподвижной (если она и движется, то только для того, чтобы тут же обрушиться с краю) кучкой пепла, столь же чуждое ей, как небо для земли, сбросившее все путы, свободное и легкое, словно в канун первого дня.
Но сентиментальному наследнику пришла в голову плачевная мысль развеять по ветру содержимое урны, и, по окончании краткой церемонии, проведенной навязчивыми близкими, Краб вернулся в родные края — вскоре он вновь восстанет.
51Уже минуту Краб стар, и секунды уходят одна за другой. Совсем старик. Его сердце седеет от времени. Зеркало возвращает черно-белое, уже пожелтевшее изображение.
Наконец-то завершив редактуру своих воспоминаний, Краб намерен окопаться на будущее у себя дома. Ничего не делать. Не шевелиться. Не разжимать губ. Смежить веки. Принять отсутствующий вид. Только бы с ним ничего не происходило. Хватит уже. Малейшее событие способно вновь поставить все под вопрос. Даже смерть. Вот она перед ним, книга, а внутри — его жизнь. Нечего добавить. Все кончено.
Но на щеку ему садится муха — и это невыносимо.
52В конце представления занавес так и не опустился, скорее всего, его заклинило между колосниками, и так как зрители ждали продолжения, Крабу пришлось продолжать. Он немного поколебался, и, сочтя это провалом в памяти, снисходительная публика устроила ему овацию. Краб поклонился и решил целиком сыграть заново всю пьесу. Поначалу, конечно, раздалось было несколько свистков, но искушенная публика, смакуя эту оригинальную метафору вечного возвращения, а может, и острую сатиру на наше серийное существование, призвала недалеких баламутов к молчанию, и второе представление было вознаграждено куда более громкими аплодисментами. Но занавес так и не опустился.
На третьем представлении число недалеких баламутов значительно возросло, тогда как число сторонников наконец-то освобожденного от старых драматургических условностей театра заметно уменьшилось. Крабу хватило мудрости на этом остановиться.
Он начал импровизировать. Читал стихи, потом самые знаменитые отрывки из классического репертуара, которые приходили ему в голову, соединенные, слепленные на живую нитку, иногда перечащие друг другу — и из всех этих сваленных в кучу париков Краб регулярно извлекал череп Йорика, старого знакомца, всегда под рукой. Несколько возмущенных зрителей открыто покинуло театр, но в общем и целом этот забавный шарж на неприкосновенные святыни культуры — если воспользоваться объяснениями, которые слетели с языка сидящего в первом ряду господина на поставленное в тупик и украшенное бриллиантом ушко, а потом и на обнаженное недоуменно вздернутое плечико — был оценен по заслугам: гром аплодисментов потряс своды театра, но занавес так и не опустился.
Краб пел, танцевал, декламировал детские считалки, молитвы, перечислял великие столицы, большие реки, он выложил тонким слоем все свои познания, он досчитал до таких чисел, на которые только способен покуситься человек, он исчерпал великие этические и философские вопросы, он сочинял истории, пересказал всю свою жизнь, начиная с детства Дарвина, разобрал по косточкам свои главные органы… Но занавес так и не опустился.
Тогда Краб погрузился в безмолвие, медленно, непреклонно, вертикально, он погрузился и в конце концов исчез из глаз публики. Среди зрителей произошло некоторое замешательство, момент нерешительности, непонимания, но все тут же сплотились вокруг единственно правдоподобной гипотезы: под ногами Краба открылся люк, несомненно, на сцене находился незаметный люк, и, по общему мнению, это символическое погребение персонажа, заменяя собой падение занавеса или внезапную темноту, возвещающие обычно об окончании спектакля, окупало все расходы, ибо одним махом стерло предшествовавшие ему долгие дни скуки.
(Аплодисменты.)
Виктор Лапицкий
[Междусловие]
«Горжусь я единственно тем, что если бы не написал свои книги, их не написал бы никто», — обмолвился в одном из интервью Эрик Шевийяр — и с этой характеристикой, конечно, трудно не согласиться, но… с другой стороны, в откликах на писания современников мало где еще встретишь такую россыпь достопочтенных литературных имен, и в самом деле приходящих в голову при чтении его прозы. Ну да, собственно, как мог убедиться добравшийся до сих страниц читатель, Крабу, пардон, Шевийяру не чужды противоречия…
Сопутствующее им удивление вызвал уже первый коротенький роман юного (а родился Эрик Шевийяр, в отличие от Краба, в 1964 году) писателя, чье смешное французское название неуклюже можно переложить на русский разве что как «Достает умирать» (Mourirm m’enrhume); в нем двадцатитрехлетний на момент выхода книги дебютант от первого лица излагает то саркастические иеремиады, то буфонные пикировки с окружающей действительностью выходящего на финишную прямую к смерти, но сохранившего всю свою несносность старого циника. Это только начало, но Краб, пардон, Шевийяр, уже здесь предстает во всей красе (и все же уважения достойно, что почтившие опус дебютанта своим вниманием маститые критики сразу же углядели в нем близость к великим — Анри Мишо и раннему Беккету). Может показаться, что на сей раз мы имеем дело отнюдь не с кем попало. И это первое впечатление будет подкреплено.
После второго насмешливо — с пониманием! — прищуренного (вновь сквозь призму языка, но уже более исподволь) взгляда на царство смерти в романе «Ходатай», героем которого является некто Монж (а не Понж), профессиональный сочинитель эпитафий (кои, незакавыченными внедряясь в текст, сиамят рассказчика и его персонажа), Краб, пардон, Шевийяр, в своем третьем, существенно более амбициозном романе во все сяжки, пардон, тяжкие, пускается по животному миру на поиски таинственного Палафокса, близкого родственника Краба, зверя полиморфного и протеичного: как бы утконоса, а может, рыбы; иногда птицы, случается, и пса. Собственно, здесь в погоне за то ли Снарком, то ли энангломом, возможно, за черепахой или раком автор углубляется в магические края, где над всем, не останавливаясь перед самыми вопиющими противоречиями, царят доводы рассудка, оборачивающиеся логикой логоса, выпускающие наружу из бутылки внутренние силы языка — но не те, что на чисто языковом уровне по-разному пользовались Русселем, Кено или Вианом, а те, что под эгидой рациональности обрекают друг на друга речь и рассудок.