Алёна Браво - Рай давно перенаселен
Быть как все. Повторять чужие жесты, старательно заучивать иероглифы очередного дацзыбао, и тогда тебе выдадут нужную бирку в скромно декорированном гетто, позволят быть инкубатором для двух слившихся гамет (изолятором для двух сумасшедших гамет!); а потом, когда у тебя окончательно отнимут волю, ты выйдешь из поезда на станции Маятник, — туда–сюда, туда–сюда, — но это будет все то же оцепенение, чтобы не помнить себя, все та же каталепсия.
Но началось с того, что она не захотела приносить себя в жертву, как делали ее мать и свекровь. Вздумала поиграть в варианты. Она же такая молодая и красивая! Найти свою любовь вместо того, чтобы жить с положительным, но нелюбимым мужем. Анне Карениной можно, а ей нет? Разве ее вина в том, что в ней от природы заложено больше жадной витальной силы, чем требует от нее существование в заданных рамках? Целый мир желаний разлагается в ней, отравляя кровь. Сжигать трупики убитых желаний помогает водка — это она хорошо усвоила по родительскому дому, да и в этих местах, где ей предстоит прожить всю жизнь, люди поступают точно так же. Ничего другого нет. Где набралась она этой дури: мечтаний о красоте? Вот она в своем светлом пальто с отложным воротником, в грациозных сапожках, за которые переплачено фарцовщику втридорога, идет на работу по окоченевшей ноябрьской листве. Ее голубые перламутровые клипсы конкурируют с небом (потом она спрячет их в шкатулку и уберет подальше). Ржавая перекрученная колючая проволока над бетонным заводским забором — о, каким бесконечным! — словно вздыбленная в агонии чешуя на спине мертвого чудовища. Ржавое «солнышко» решетки на окнах административных зданий. Два господствующих цвета: ржавчина и серость. За окном ее кабинета — отбеленная заводскими выбросами, когда–то голубая ель кажется уменьшенной копией вышки электропередач. Окно, в которое она смотрит, с обеих сторон зажато выступами стены, и поэтому взгляд упирается в кирпичный зарешеченный мешок. Щель почтового ящика, грубо изнасилованная толстыми скрутками газет. Ни глотка чистого воздуха, живого чувства. А как же любовник, которого она боготворит? Она наряжает его, как новогоднюю елку, в благородство и рыцарство, каковых за ним сроду не водилось.
А что же по воскресеньям? Непробиваемо самодовольные супружеские пары идут с сельскохозяйственного рынка, похожие на откормленных свиней. Вон и тот, который, хватив лишку на заводском сабантуйчи- ке, признавался ей в любви, вон он семенит за своей грозной коровистой «мамкой», преданно несет авоську с помидорами. В честном бою захомутавшие самцов жены злобно косятся на нее, вспоминая, в каком ящике стола хранятся партбилеты их дрессированных мужей. Система на их стороне: красота опасна, а потому нужно сделать всех одинаково уродливыми. В магазинах — длинные панталоны с начесом, серые пиджачные костюмы, ортопедическая обувь. Красота и притягивает, и отпугивает местных донжуанов: краснорожих вояк, пьяненьких работяг, громил из пожарной команды, потных строителей, гориллообразных электриков.
Не влезай — убьет!
Не разжигай!
Не дыши!
Другие не живут — и ты не смей!
Она продержалась дольше, чем эти «другие», уже после первых родов грубо оплывшие и покорно принявшие вид окружающего пейзажа. Возможно, она была более жадной к жизни, чем они, умерщвленные еще в колыбели. Она, как умела, противилась, не смогла смириться сразу; а потом, когда смирилась (а что ей еще оставалось?), вымещала горечь поражения на детях («Зла на вас не хватает!»). Была слишком эгоистична, чтобы дать отчаянию тихо тлеть внутри нее, постепенно превращаясь в рак матки или груди, как это происходило с другими женщинами городка. Ей требовалось распахнуть свое нутро, вывернуться наизнанку и залить своим отчаянием всех: в первую очередь — детей, а потом и тех, кто пытался под видом сочувствия устроить из ее несчастья распространенный аттракцион под названием «кому–то еще хуже, чем мне». Аттракцион, неизменно поддерживающий грошовую дозу оптимизма в тех, кому жизнь чего–то не додала.
Была ли она хоть немного счастлива со своим божком? Вряд ли, поскольку продолжала стыдиться своего тела, этого принадлежащего «обществу будущего» придатка, который имел достаточно развитые тазовые кости, чтобы рожать легко и безболезненно, но был, несомненно, виновен в ее беззаконных снах, напоминающих неприличные картинки из немецкого журнала, который приволок ей однажды Брюхатый. Те картинки она успела увидеть лишь мельком, поскольку демонстративно разорвала у него на глазах вражеский глянец, как и подобает партийной женщине.
«Каждый выбирает для себя женщину, религию, дорогу». Она тоже хотела выбрать для себя. Ей показали ее место.
Как это? А вот так: мой умный, образованный отец, отстрадав сколько положено, по своей первой невзаимной любви и будучи вольной птицей и в матримониальном полете, во всех (всех!) черновых, неудавшихся семьях покидал не только жен, но и детей, мальчиков и девочек. Бросал с концами, так топят следы преступления в болотной жиже: ни звонка дитятку в день рождения, ни встреч по выходным, и лишь бабушка Вера своей бесконечной любовью выплачивала те долги за сына; при этом отец считался в провинциальном социуме достойным человеком и сделал великолепную карьеру. И точно так же поступал отец моей сестры, и сотни других мужчин. А моя мать? Какой «полет» оставался ей под нашими с сестрой взыскательными взглядами исподлобья?
Ты что, вчера на свет родилась? «Женщину, религию, дорогу» выбирают только мальчики, для девочек и стишка соответствующего нет. Мальчики могут сами выбрать вариант контрольной работы по предмету под названием «жизнь», девочки должны тихо ждать, пока учитель соизволит ткнуть в них указкой. Вот, дети, типовой набор вариантов для девочек, что вам достанется — не ваше дело: а) неработающая домашняя хозяйка (редкость); б) работающая домашняя хозяйка; в) мать–одиночка; г) партийная активистка.
Она попробовала все роли, кроме первой. Возможно, потому–то ей и казалось, что в недосягаемом для нее положении свекрови заключено некое небывалое блаженство. Никто не взвешивал чужих крестов; ей ни разу не пришла в голову эта простая мысль. Ей выпал наиболее типичный в провинции вариант «в». В качестве дополнительного задания к контрольной работе (успевают сделать только отличницы) — стандартные потуги ощутить, что ты все–таки не полностью превратилась в бессмысленный, отупевший от грошовой службы механизм: принять отца своей младшей дочки, забежавшего из новой семьи (и кто он ей теперь — муж, любовник?), потом долго стоять под душем, смывая липкий мужской пот предательства. Чувства зрелой женщины — это адская смесь из модельных сапог, которые к вечеру уже не застегиваются в голенищах, отеков, возникающих от передозировки импортных ночных кремов; а у любовника дома имеется собственный агрегат, генерирующий женские гормоны в опасной для его здоровья концентрации, для него и это чрезмерно. Что ж, осознание своей ущербности без мужчины как раз и есть прямая от него зависимость, хоть она и считается самостоятельной женщиной, способной содержать себя и дочерей.
А что же еще, дети, преподается в той школе–то, а? Да нехитрая наука: минимализм желаний. Единственный способ получить хоть какое–то удовольствие от жизни при рабской доле. Встать в полшестого. Выпить чашку кофе (она заваривает кофе так, что ложка стоит в гуще). Кофе и шоколад — нехитрые антидепрессанты в краю, где хронически не хватает солнца, а оттого у всех от рождения серотониновый голод. Путь на нелюбимую работу спиной к спине в тряском автобусе, саму работу и, с заходом в гастроном, обратный путь опустим. Дома с удвоенным остервенением мыть полы, готовить еду, орать на детей. И, наконец, заслуженная награда в конце трудового дня — выпить чашку чаю с припрятанной плиткой шоколада… Что–о–о?! Кто из вас, сучонки, сожрал шоколад?! Да пропадите вы обе пропадом! Да когда же вы, наконец, уберетесь из моего дома?! Да когда же я, наконец, сдохну?!
Три десятилетия тратит человек на то, чтобы выгрызть себе минимум житейских благ. Выгрызает. Ну и? Теперь он (из–за возраста, нажитых болезней) прикован к заданным обстоятельствам прочнее, чем шуруп, загнанный с размаху молотком пьяного слесаря. Но одна–един- ственная точка и загнанность человека в нее и есть прообраз смерти. Так формулировать свои мысли она, конечно же, не умеет, да и боится так чувствовать. Поэтому гонит от себя прочь горькую догадку, предпочитая оставаться полуслепой. Но горечь возвращается снова и снова — тупой тоской калеки, страдающего от фантомных болей в культе. Она делит сумму прожитых лет на ноль шансов найти в этой жизни саму себя и получает в итоге бесконечность разочарования. И от того, что все вокруг старательно делают вид, что «нам счастье досталось не с миру по нитке», пытка не до конца понятного ей самой отчаяния еще сильнее. Нет, она вовсе не хочет отличаться от других — она, половину жизни положившая на то, чтобы соответствовать! Но подражание плакатным образцам больше не спасает.