Мухаммед Диб - Кто помнит о море
— Они ошибаются, — говорит он. Голос его звучит глухо, ему с трудом удается выдавить из себя эти слова. И тогда, только тогда я начинаю понимать все значение того, что произошло; я встаю, сердце у меня готово выпрыгнуть из груди. Я гляжу во все глаза, подстерегая черный как смоль прилив, затопляющий и ночь, и вдруг опустевший город, и лавку вместе с нами. Слова угасают сами собой. Не в силах вымолвить ни звука, я не спускаю глаз с Аль-Хаджи, дожидаясь, когда он сам что-то сделает или скажет.
Но время идет, а он все сидит, не шелохнувшись, и я наконец не выдерживаю:
— Прошу вас, скажите хоть что-нибудь.
Голос мой звучит как-то чересчур высоко, я его не узнаю.
Мне вспоминается та безмятежная душевная ясность, с какой я явился в лавку Аль-Хаджи, чувство доверия, которое я тогда испытывал. Если необходимо умереть, лучше все-таки сделать это достойно. В то время как такая смерть… Я пытаюсь отыскать вокруг хоть что-то живое. Напрасно. Что происходит? Надо встретить свою судьбу как подобает. Мало ли людей исчезают таким вот образом: кажется, будто они повинуются внутреннему зову, а на самом деле зов исходит извне.
Аль-Хаджи по-прежнему безмолвствует, его неясный силуэт растворяется во тьме. Но, несмотря на сумрак, взгляд его, я чувствую, прикован ко мне.
— Они ошибаются, — повторяет он неузнаваемым, хриплым голосом. И добавляет: — Сейчас или завтра…
Он так и не заканчивает фразы.
— Что сейчас?
— Они в этом не виноваты.
— Я не понимаю.
— Потом поймете.
Меня охватывает страх: еще бы — мне, можно сказать, в лицо пахнуло смертью.
— Прощайте, — говорю я совершенно неожиданно.
Он не двигается. Притворяется или в самом деле не слышит меня, не видит протянутой руки?
— Теперь мне пора уходить, — говорю я шепотом.
Подойдя к нему вплотную, я вижу на его лице такую непонятную, такую обескураживающую улыбку, что у меня обрывается сердце.
— Простите меня, — бормочу я.
Только я вышел на улицу, как скова засиял день, жизнь снова обрела былой огонь и блеск, питавший ее всего несколько минут назад, словом, ничего не изменилось: толпа, снующая взад-вперед, автомобили, назойливый шум. Я разглядываю прохожих. Вид у них самый обычный, они нисколько не растеряны и не испуганы. Ошибка! Я в этом убежден. Ошибка закралась в течение времени. Мы обречены скользить по поверхности вещей, а тень бежит, тень бежит вослед… Жизнь тут, рядом, ока неустанно дарит себя, но так же неустанно исчезает и ускользает. Мы — те, кто живет наверху, в городе, — мы замечаем это еще меньше, чем тем, кто живет внизу, в глубине, а между тем они только что предупредили нас, подали нам сигнал бедствия. Но, несмотря на это, мы так ничего и не поняли. Если бы только я мог забыть, каким образом мне удалось сделать это открытие, если бы только я мог сбросить свою шкуру и обрести новую, совсем иную…
* * *«Битва пока не выиграна. Сколько еще потребуется смертей?» Я глядел на прохожих. Может, кому-то из них суждено погибнуть уже сегодня. Но кому? Вот этому газовщику, спешащему на своем грузовом мотороллере доставить газ, лавочнику в халате, застывшему на пороге своей лавки, девчушке, цепляющейся за руку другой, чуть побольше ее самой, этому бездомному псу или вон той толстухе, задыхающейся в своем покрывале? А может быть, мне? Моей жене, моим детям? Я стал внимательнее вглядываться в лица прохожих: глаза, словно дырки в камне, были пусты; я попытался запомнить хотя бы одного или двоих. Напрасный труд: прошли мимо, и след простыл, никаких воспоминаний. Эти бесформенные известковые глыбы сливались с массой себе подобных, катящихся по городу или образующих кое-где небольшие холмики.
Всюду безупречный порядок. Я свернул на Центральный бульвар — по виду такой мирный — с его крупными банками, Главным почтамтом и платанами под безоблачным и потому высоким небом. Люди шли молча, осторожно, неуверенным шагом. Я догадывался, чего им не хватает: моря. Теперь нам ведома только сушь, смертельное ожидание надвигающегося каменного мира. Да, мысль о море неотступно преследует меня. Мне снова вспоминается доброе старое время, когда оно плескалось у наших ног и говорило о чистоте, превращая любые волнения в сказочную летопись. Если бы нам сказали тогда, что придет время — и оно покинет нас, мы бы ни за что не поверили. Терпение. Судьба наша неторопливо шла нам навстречу. Нас окружало спокойствие моря. Моим родителям даже в голову не приходило, что возможна какая-то иная жизнь, впрочем, они и не стали бы о ней заботиться, просто не снизошли бы. Правда, отец мой иногда ездил в город и даже путешествовал. Я как сейчас вижу его с работниками во дворе фермы; двор выходил прямо на поля, там стояли сараи, конюшни, под большим навесом складывались лопаты, мотыги, плуги, сбруя… Отец ни разу не разрешил своим работникам переступить порог дома. Вид у этих поденщиков был суровый, и, хотя отец разговаривал с ними громко и резко, они в ответ согласно кивали: «Твоя правда, а как же, ведь ты хозяин».
(Один только Хамади осмеливался обращаться к отцу запросто. С детских лет связанный с нашим семейством, он принадлежал к исчезнувшей ныне породе слуг былых времен. И, верно, потому он мог беспрепятственно входить к нам в любое время: ни мать, ни сестра, которая была уже, можно сказать, девушкой, да и вообще ни одна женщина в доме не закрывали лиц в его присутствии.)
Тем не менее однажды эти самые поденщики отказались работать, не закончив сбора апельсинов, и заняли плантации. Помнится, они добивались увеличения жалованья. По распоряжению отца Хамади пошел и нанял других, затем с их помощью прогнал строптивых работников ударами мотыг и лопат.
Таинственные знаки загодя подготовили меня к мысли о возможном конце такой жизни и вообще этого мира. Море начало постепенно отступать, но никто не обратил на это внимания, и удивляться тут нечему. Потом умер мой отец. За ним стали умирать и другие. И теперь на улицах встречаются одни лишь потенциальные мертвецы. Они оставляют после себя огромную пустоту в живой ткани города.
Я изучал перекрестки, где толпились прохожие, а также площади, рынки, кафе. Импульс, возникший неведомо где, распространялся в толпе незримыми токами. Неразличимые на первый взгляд, эти силовые линии становились вполне ощутимыми, стоило обратить на них внимание, и тогда уже не составляло ни малейшего труда проследить за их направлением и протяженностью. Причем подчинялись они далеко не слепому случаю! Необъяснимо почему — по крайней мере для меня — все они, видимо, устремлялись к новым сооружениям. Хотя, по сути, что же тут удивительного? Кроме того, никакое препятствие, никакое вмешательство не могло заставить их свернуть с заданного пути. Я не поддался искушению и не позволил им увлечь себя. Но самое-то замечательное во всем этом — мужество и спокойствие толпы.
В тот памятный день, отмеченный затмением, которое не предусматривалось ни в одном календаре, одна только Нафиса не проявила излишней нервозности. На лице ее я заметил неведомое мне прежде выражение — не взволнованное, а скорее насмешливое. А между тем на улицах я видел, как прохожие собирались группами по пять, по шесть человек, пытаясь отыскать в газетах если не объяснение этому событию, то хотя бы упоминание о нем. Ничего такого они, разумеется, не обнаружили. Да и не слишком ли поздно они спохватились, разве теперь что узнаешь? Нам оставалось только сжать зубы и ждать повторения чего-либо подобного.
(С тех пор прошло две недели. Затмение не повторилось. Но оно повторится. Обязательно повторится, когда мы и ждать уже перестанем, и думать о нем забудем. Так стоит ли оборачиваться и смотреть вспять? Не лучше ли следовать мудрому течению воды, ведь все в нас так похоже на воду, сольемся же с ней. Даже ириасы и те оставили свои насмешки, сменив их на трогательный щебет. Только тот пловец, у кого сердце крепкое, доберется до другого берега… Если, конечно, море будет с прежней силой биться о берег, уж этот-то знак не обманет.)
Вполне возможно, что своим безмятежным спокойствием Нафиса обязана такого рода предчувствию. В ней рождается что-то огромное и неожиданное, чего я не могу понять. И порою я даже спрашиваю себя, ее ли видят мои глаза и не чужая ли она мне?
— Если бы я мог отыскать место, где можно спуститься в подземный город, — признался я ей несколько дней назад, не подозревая, на что обрекаю себя: слова вырвались как-то сами собой, помимо моей воли, — если бы я нашел такой проход, уверяю тебя, я не сомневался бы.
В это мгновение все, что еще связывало нас, вдруг исчезло, растворилось, передо мной и в самом деле предстала другая женщина. Я чуть было не вскрикнул при виде ее. И эта другая Нафиса снисходительно улыбалась, улыбку ее вполне можно было бы счесть жестокой, хотя она и не была таковой, просто была непонятной.