Мухаммед Диб - Повелитель охоты
— Вокруг вас — одни лишь друзья.
Маджар ворчит:
— Это было бы слишком здорово.
Потом удивляется:
— Чего они хотят? Эта страна досталась им в наследство — так, что ли?
Посмеиваясь, он смотрит на меня. Я говорю:
— На вторник я вызван в префектуру.
Я улыбаюсь.
— Наконец-то увижу своего друга Камаля Ваэда. Подумать только, ведь столько месяцев не встречались!
Он говорит:
— Так это уже через три дня. Вы об этом не говорили.
— Эка важность.
Си-Азалла поднимается.
— Прошу вас меня извинить, но вы напрасно так к этому относитесь.
Он почти мрачен. Но долго таким оставаться не может — темперамент не позволяет. Он любезно раскланивается с Мартой. С притворно сокрушенным видом, который подходит ему как нельзя лучше, переступает порог.
Маджар на прощанье машет ему рукой, не пытаясь задержать.
Похоже, он питает большое уважение к этому хитрецу, видит в нем надежного друга. Как он воспринял его предостережения? И Си-Азалла нас предупреждает? Не очень-то это на него похоже. Обычно из него слова не вытянешь. Зато можно быть уверенным, что его сведения почерпнуты из надежного источника.
Но что делать с его предостережением, какой бы ценностью оно ни обладало? Он ведь и сам толком ничего не понял.
Маджар говорит:
— Теперь перед вами встанет проблема.
— Передо мной? — переспрашиваю я. — Не понимаю.
— Вас вызывают в префектуру. Неужели не понимаете?
— Нет. Честное слово.
— Все это может скверно для вас обернуться. Могут возникнуть неприятности.
После сцены с Си-Азаллой я наконец понимаю.
— За меня не беспокойтесь, — говорю я.
— Они не станут церемониться.
— Я бы с удовольствием прекратил этот разговор.
— И все-таки.
— Что?
Он говорит:
— Мы со своей стороны будем продолжать.
Я смотрю на него.
— Еще бы! Не хватало еще, чтобы из-за такой ерунды вы все бросили!
— Мы снова уезжаем через четыре дня. Вот что я хотел вам сказать.
— Что ж, прекрасно! Я с вами.
Он поразмыслил, пожевал губами.
— Они постараются к вам придраться.
Возможно, он считает, что мое время слишком затянулось и теперь оно прошло.
— Если только не вы сами этого хотите, не сами меня прогоняете — тут уж мне сказать нечего, — я не откажусь от этого за все золото мира.
Он заключает:
— Хорошо, не будем больше об этом говорить.
И мы больше об этом не говорим, говорим о другом.
Но спустя какое-то время я спрашиваю, не в силах удержаться:
— А куда мы поедем на этот раз?
— Туда же.
— Ага.
Марта говорит:
Он тоже быстро вскочил на ноги. Мы были готовы к тому, что он уйдет. Но он стоял как вкопанный, еще минуту или две не делая ни малейшего поползновения к уходу. Нашего удивления он не замечал. Он ничего не видел.
Хаким поднялся. Он положил руку ему на плечо, тихо сказал ему что-то. Говорил чуть ли не с нежностью. Потом спросил:
— Ты хочешь вернуться к себе?
В этот миг Лабан словно пробудился от спячки:
— Кто освободит нас от этого сладкоречивого прошлого? Кто принесет нам надежду от него исцелиться?
Хаким сказал:
— Быть может, он уже на подходе, быть может, он уже среди нас — тот, кто это сделает.
— Я умираю от нетерпения. Кто воскресит меня при его появлении?
— Он сам возродит тебя к жизни.
Что-то во мне задрожало. Лабан говорил:
— Уже так давно я весь вытек сквозь свои раны. Но ты носишь все в себе, Лабан! И еще больше, гораздо больше, — слова солнца, камня и ветра, идущие издалека.
Он сказал:
— Да освободит меня тот, кто лишен сердца. А вы, кто сейчас смеется, приготовьтесь к каре. Вырвите себе глаза, дабы не узреть, что вам уготовано. Отец, отец!
Я думаю: этот крик — явно не такой, какой ему подобает. Ему бы другой. Но какой, я не знаю.
— Отец, ненавистью и отвращением вскормили вы свое дитя. Но я швырнул бы вам на съеденье, как псу, свое сердце, если б его мне оставили, и для вас было бы честью его пожрать, а для меня — утешением.
Хаким снял с его плеча руку и смотрел на него с печалью. Мосье Эмар тоже смотрел на это и стискивал зубы.
— Пора возвращаться утешению. Пора вам вырвать себе глаза, чтобы узреть меня.
Внезапно мне становится невмоготу от всего этого. Хаким берет меня за руку. Мнет, сжимает ее своей. Он понял, чтó во мне творится. Но мука не проходит. Лабан все в той же позе, вид у него затравленный, он по-прежнему никого не видит, никого не слышит.
— Неужто мы такая благодатная почва, чтобы в нас столько копаться, столько рыться? Но что значит копаться, что значит рыться в сравнении с этим? Земля съеживается от боли, куда бы я ни ступил ногой.
И он принимается кричать:
— Тело мое сейчас рухнет! Разбегайтесь!
Возлюби ближнего своего, как себя самого; только эта мысль у меня в голове.
Он кричит:
— Душа моя сейчас рухнет!
Тут он разражается рыданием без слез; к руке моей из взбаламученных глубин моего существа поднимается дрожь, перетекает в спокойную руку Хакима.
Лабан кричит изо всех сил:
— Голод мой ненасытен, как у покойника!
Потом уже не так громко:
— Грядет к нам поводырь, который не будет ни пастухом, ни овцой! Сердца наши рассыплются в прах от первого же его взгляда. Позовет он нас зычным голосом, и мы, услышав, восстанем из могил. Но трупы он отвергнет! Только настоящие мертвецы последуют за ним к новому солнцу. Этих он не бросит. Над головами у них будет кружить ястреб. О, властелин охот, я в пути, я пляшу, идя по своей дороге, свободный в мире свободных людей!
Добро и зло, радости и горести, я вижу, как вы укрываетесь от взора Создателя, чтобы договориться между собой и основать двуединое царство.
Но я говорю себе: примирение невозможно, брак противоестествен.
Я в отчаянии.
Он говорит еще тише:
— Я призрак, рожденный из праха, тень посреди ясного пламени, где я наконец достигаю смысла своего существования. Я в горении, и в пыли, и в ветре, который исцеляет от времени; огонь и его тень.
Он испустил долгий вздох и не издал больше ни звука. Вязкая, скрытная тишина спустилась на нас.
Потом он широко открыл глаза, и на лице его появилось какое-то детское выражение. Он огляделся вокруг. Хаким присматривал за ним.
Я сидела, держа за руку Хакима, и ждала. Мосье Эмар, сидевший на стуле неподалеку от меня, ждал тоже. Все трое — недвижимые, как если бы в какой-то миг наше внимание было отвлечено и мы не заметили, как нечто ворвалось в комнату. И это нечто состряпало то, что хотело, — эту мистификацию.
Теперь уже он ошарашенно воззрился на нас. Уже он встревоженно нам улыбался, стремясь завоевать этой улыбкой наше доверие, и говорил:
— Что? Да-да, уже поздно. Так поздно, что становится рано. Мне пора уходить. Adios![7]
Нет, больше он ничего не сказал. Мы просто грезили с открытыми глазами, и теперь последние остатки сновидения рассеялись.
Первым поднялся мосье Эмар. Я встала, машинально следуя его примеру. Но что делать дальше, я не знала. Тогда я направилась к окну и принесла стаканы с прохладным питьем. Мужчины молча выпили.
Я тоже выпила.
Как там сказал Лабан? «Голод мой ненасытен, как у покойника».
Эмар говорит:
— Надо, чтобы у всех было чем наесться досыта, было во что одеться, а впоследствии даже было бы на что купить автомобиль. А пока они будут пользоваться оплачиваемым отпуском и пособиями, и этим они будут обязаны Революции. Одни мы способны подготовить для них это будущее. Революцию, которая создаст промышленность.
Это не Камаль Ваэд передо мной. Это какой-то незнакомец. Незнакомец, который продолжает стоять у окна и глядеть наружу, повернувшись ко мне спиной или почти спиной, и добавляет:
— Впереди еще долгий путь, но мы пройдем его как можно быстрее. Мы уже начали, мы уже строим заводы, школы, плотины. Мы наведем порядок в своих делах.
Он по-прежнему смотрит вдаль, обращаясь не к тому, кто находится в этом кабинете (то есть ко мне), а к неведомому собеседнику, который где-то там, куда устремлен его взгляд.
— Так что советую тебе и твоим приятелям проявить благоразумие и прекратить этот ваш балаган. До сих пор мы его терпели, но дольше, боюсь, не сможем. Все, что из этого вышло бы — если из этого вообще что-нибудь могло бы выйти, — это анархия, ослепление и насилие. Оставьте в покое этих феллахов, к которым вы шастаете и в чьих головах сеете сумятицу. Мы нуждаемся в спокойствии и порядке. Должен царить мир. Мы даже слышать не хотим, что существует место, где он под угрозой.
Не отходя от окна, он поворачивается кругом. Теперь он говорит просто и прямо, голосом, знакомым мне с нашей студенческой поры: