Йозеф Шкворецкий - Конец нейлонового века
Наверное, этого действительно не стоило делать, думала она, глядя на хоровод причесок, усыпанных серебряной пылью, на кружение смокингов, на радость девушек, о которых еще можно рассказывать такие истории, какую она выдумала о Ренате. И вовсе она не выдумала. Только переиначила. О Ренате можно распространять массу совершенно правдоподобных историй. И только о ней, Иржине Кочандрловой, невозможно рассказать ничего. Даже придумать.
Она сидела на диванчике, красная, толстая, пылая жаром, а с огромной высоты зала, из дали долгой жизни опускалась на нее печаль, как манна небесная, пропитанная ядом.
Завершив обязательный танец с Эвой Мартинесовой, Сэм вышел в фойе разыскать Ирену, но вместо нее наткнулся под лестницей на Роберта. Он не мог просто так кивнуть ему и идти дальше: все же Роберт был не только мужем Ирены, но официально считался его приятелем.
Ирена время от времени пыталась подружить их на самом деле – ее милые абсурдности – и однажды, когда они втроем сидели в кафе «Палац» и обычное напряжение ревности растворилось в каком-то политическом споре, Иренка обрадовалась, заметив, как это мило, когда они трое – словно в одной упряжке; но стоило ей это сказать, как мимолетная иллюзия дружбы улетучилась.
Иногда они с Робертом встречались без Ирены – по ее воле – и скучно просиживали в кафе, мучительно пытаясь найти хоть какую-нибудь тему, интересную обоим. И хотя Сэм пробовал подойти к Роберту с самых разных сторон, стоило заглянуть тому в глаза, как возникала железная убежденность, что он, адепт науки, впустую тратит время, пытаясь совершить невозможное. В душе проклинал себя, но время все же тратил.
Когда он так впустую растрачивал время, ему то и дело приходило в голову, что не только им с Робертом, но и людям вообще нечего сказать друг другу. У него не было иллюзий насчет ценности философских бесед, жизнь он считал бессмысленной, а ее производителей – преступниками, которые в момент размножения не ведают, что творят.
Это было его единственной философией. Докторской. Банальная увлеченность Иренкой не вписывалась в эту философию, нарушала ее стройность. И ему казалось, что, найди он действительно путь к Роберту как к приятелю и замени им свою животно ревнивую неприязнь, он мог бы как-то компенсировать эту детскую поэзию, называемую Иреной, и с позиции усталости века безмятежно разлагаться – в подтверждение Робертовых правд и ради победы над смешной телесной и душевной потребностью.
И временами ему казалось, что сблизиться с Робертом не так уж и невозможно. Он коммунист, но никакой не Фучик, вовсе не хрестоматийный, ибо о том, нехрестоматийном, ему кое-что рассказывала постаревшая красавица тетя Эстер. В нем, самом по себе, вне его прогрессивных деяний, достаточно гнильцы, чтобы… Впрочем, если кто-то с гнильцой, ему рядом не нужен другой. Раем для hollow теп является splendid isolation, сказал он себе и, быстро подсчитав своих настоящих друзей, получил внушительный ноль.
Ноль. Разумеется, у него куча приятелей, с которыми он, естественно, ведет время от времени реакционные или прогрессивные беседы. Но что же до сближения с кем-то – для этого только женщины. По-мальчишески стройные, какой была тетя Лаура или сейчас – Ирена. Так что жалеть не о чем, и Роберт – болван: не отвел глаз, когда увидел его.
Ему пришлось остановиться и якобы приятельски улыбнуться.
– Ну, как оно? – произнес Сэм. – Изучаешь публику?
– Да.
– Интересные экземпляры, да? – Сэм пробежал глазами галерею и произнес, чтобы только что-нибудь сказать: – Розовый остров девичьих снов, а вокруг – красное море.
Но Роберт не реагировал. Сэм посмотрел на черные волосы из-под манжет его белой рубашки, и ему сразу стало нехорошо. Эта рука касается Ирены. «Целую тебя в самых сокровенных уголочках», – прочитал он однажды в каком-то письме, которое Ирена неосторожно оставила на столе. В нем тогда вспыхнула ревность и на тысячи кусочков разорвала иронию, и он чуть ли не скулил, прося Ирену дать почитать письма Роберта, а она не давала: в таких письмах, дескать, могут быть фривольности. Но они-то как раз и тянули его: ковыряться в ране иногда приятно.
Элементарная ревность. Ярость самца в клетке. Ненавижу его! – патетически воскликнул он про себя и сразу же усмехнулся. Вот оно как, дорогой Ватсон! Оказывается, и ненависть тебе не чужда. Снова посмотрел на волосатую руку, на габсбургский профиль с сигаретой и быстро произнес первую же пришедшую на ум глупость:
– Удивляюсь, как еще терпят подобные увеселения! – Роберт не реагировал, и он продолжил: – Идеальная провокация.
И тут Роберт прореагировал, но довольно неожиданно:
– Не пытайся, парень, не пытайся, я тебя прошу. Слышишь?
– Что? – поразился Сэм.
– Сам знаешь. Не надо передо мной разыгрывать из себя прогрессивного.
– Но я…
– Я не собираюсь тебя выдавать, не бойся. Такого с ним еще не было. И, в конце концов, всякому терпению есть предел.
– Я вовсе этого не опасаюсь, Роберт, – произнес он в манере киношного героя. – И ни к чему я не подмазываюсь.
– Не надо трепаться.
– Не собираюсь трепаться, Роберт.
Глаза Роберта светились злобой партийного активиста.
– Знаю-знаю. Ирена тоже считает тебя прогрессистом. Но я прекрасно знаю, что за этим кроется.
– Плохо ты знаешь, – терпеливо-элегично ответил Сэм.
– Нет. Хорошо знаю. Таких, как ты, – пруд пруди. Но хотелось бы знать, что бы ты делал, если б… Если б вернулись старые порядки.
– Ничего б не делал, – ответил Сэм. – То же, что и сейчас. – Он наперед знал, что этот разговор ни к чему не приведет, как и все предыдущие. Но приступ ревности толкал его к иронии. И он сказал: – Или стал бы коммунистом и подрывал авторитет властей.
– А что тебе сейчас мешает?
– Стать коммунистом?
– Ну.
Сэм рассмеялся.
– Могу сказать, но тебе это покажется притянутым за уши.
– А ты скажи.
– Ну так вот, – начал Сэм, поколебался мгновенье, потом продолжил: – Понимаешь, моя трагедия в том, что умом я – на стороне прогресса, но чувствами я – не ваш. Или, говоря иначе, нет у меня чувственного отношения к той форме прогресса, какая сейчас воплощается. И у меня нет своего мира, как у тебя. – Он посмотрел на Роберта, который слушал с непроницаемым лицом. – Или как у Гарика Метте, которого ты выгнал из Института. Его мир – на другой стороне, и Гарик никогда в нем не сомневается.
– Так, значит, – ухмыльнулся Роберт, – твоя прогрессивность – не от мира сего?
Сэм рассмеялся:
– Отлично сказано! Понимаешь, мне бы жить в Америке и иметь на шее неамериканский выбор или… Но здесь… – Сэм сделал паузу. – …здесь в большинстве коммунисты и…
– Что?
– И зло. – Он призвал свою старую добрую иронию. – Зло здесь удручающе бессильно.
Он посмотрел Роберту прямо в глаза и осекся. Закрой рот, Ватсон, зачем ты ему это сказал? Зачем… Роберт тем временем заговорил фамильярно и назидательно:
– Если тебе так хочется бороться со злом, то его еще хватает. Революция продолжается…
– В том-то и суть. Я революцию представлял себе иначе.
– Думаешь, имеет значение, как ты ее представлял?
– Пожалуй, нет.
– Ты еще увидишь ее во весь рост.
– Мне еще… – (Закрой рот, Ватсон!) – …очень бы хотелось знать, как большинство этих революционеров, которых я знаю, ну, этих митинговых борцов, – как бы они делали революцию, если б по ходу дела немножко стреляли.
– А мне хотелось бы тебя увидеть в той ситуации, – ядовито сказал Роберт.
Тебя, Ватсон? А действительно, что бы он делал, если б стреляли?
– Слушай, – начал он. Но тут в зеркале напротив появились танцовщицы, спешили в зимнюю ночь на следующее выступление. На кисейные костюмы были наброшены шубки под леопарда или под каракуль, в руках – балетки на длинных лентах. – Все это глупости, сказал он себе. Все это – черным по белому – совершенно ординарно: буржуазия, и пролетариат, и партия, и беспартийные, и политика, и красивые девушки, и жизнь, которую, при всей ее бессмысленности, так приятно проживать. Существует лишь одна проблема, и какой смысл рассуждать о ней с этим бараном Гиллма-ном. Одна проблема: как устроить, чтобы прожить жизнь получше.
Ему стало легче: он как-то выровнял все это в голове и видит ясно. Видит и Роберта Гиллмана, супруга Ирены, единственной и самой умной, – этого строителя светлого будущего, с его волосатыми руками, которыми он ее касается, и пухлыми губами, целующими ее в самые сокровенные места, – и перед этим Сэм был совершенно бессилен, и все снова стало на свои места.
– Или вот так: «Ты как стяг наступающих войск, губы твои словно роза Шираза», – говорил он с прикрытыми глазами, неестественно ущемленным голосом, а ей было скучно. Делая вид, что слушает, она поверх его плеча рассматривала танцующих девушек. Он не переставал болтать, решив почему-то делать ей комплименты на такой манер, какой, он знал, ей всегда нравился. Но он не знал, что сейчас она не в настроении их слушать. Он декламировал поэтов, Библию, Соломона, Бодлера и разных англичан, из всего по кусочку, а она в это время думала об Иржинке: как та пыталась ее расстроить убого придуманной интрижкой Сэма и как, собственно, жаль, что ее уже ничто не может расстроить или ранить. Противно все это. Да и жаль ей было Иржинку, потому и подыграла она ее театрику, сделав вид, что рассказ больно задел ее, но кто знает, достаточно ли ей этого для счастья? Нет, пожалуй. А может быть, и да. Но ей самой все равно, абсолютно. Зачем этот Монтислав так трещит? Оркестр играл буги, и он под этот ритм снова что-то декламировал, какие-то стихи, английские, непонятные. Она резко прервала его: