Стив Эриксон - Дни между станциями
– Что такое? – спросил он.
– Сын мсье Мсье, – ответила она.
Они услышали за стеной его голос – он звал ее. Решив больше не ждать, он орал все громче, с грохотом мечась по остальным комнатам; Жанин и Адольф слышали теперь и голоса других женщин. Вокруг был настоящий содом. Как всегда, Жанин едва замечала присутствие Адольфа – ее большие карие глаза пристально глядели на замаскированную дверь, в горле сперло дыхание. У Адольфа тоже перехватило дыхание, но по другой причине. Он почувствовал у себя внутри тьму, расползавшуюся, словно чернила из желудочков сердца; он понял, что тоже, как и Жан-Тома, хочет ее. Он не мог смириться с тем, что чувствует это, поскольку знал: эта тьма – лишь чья-то тень по ту сторону экрана. Он осторожно подполз к ней, и в тот миг, когда он потянулся к ее плечу и тень его руки растянулась по стене, когда он уверил себя, что это вовсе не его рука, в тот миг, когда она наконец повернулась к нему и тотчас увидела в его глазах то, что было в них всегда, и признала это, навек обжигая его память, – в этот миг дверь-невидимка распахнулась и в проеме встал и уставился на них сын мсье Мсье.
Что-то в нем было словно бы набекрень; его черты казались скособоченными – из-за вихров, падавших на лоб, из-за взмокшей физиономии. Его глаза шныряли по комнате со смутным изумлением, и его наряд, наряд молодого франта, был растрепан. Он перевел глаза с девочки на мальчика и пьяно ухмыльнулся.
– Кто ты? – спросил он Адольфа.
Адольф не ответил. На самом деле Жану-Тома было плевать. Он нагнулся, взял Жанин за запястье и рывком поставил на ноги.
– Ты не можешь забрать ее, – сказал Адольф ровным голосом.
– Почему?
– Я ее брат.
Жан-Тома поглядел на Адольфа, слегка сбитый с толку, затем расхохотался.
– Да ну? – сказал он. – Я тоже.
Адольф продолжал глядеть в глаза Жану-Тома, припав к земле. Тот одарил его последним мимолетным взглядом, прежде чем развернуться – вместе с девушкой – и исчезнуть из пятна света.
Из этого света, который зарождался в самой комнате, в такт шагам Жана-Тома, направлявшимся в комнату где-то над ним, в такт крикам Жанин в лестничном колодце; Адольф видел, как свет меняется, движется, путешествует по комнате. И когда он услышал, как хлопает дверь, и почувствовал, как всколыхнулся потолок от глухого удара, когда ее швырнули поперек кровати, он увидел, как свет гаснет, мало-помалу превращаясь просто в гул у него в голове. Он велел себе уходить. Он сказал себе, что не может больше ждать, что здесь больше нет ничего, что физически его бы удерживало, – на двери не было засова, в скважине не было ключа. Он мог протянуть руку к двери, распахнуть ее настежь – как это сделал сын мсье Мсье – и навсегда освободиться от комнаты, так же как, по-видимому, был свободен от комнат сын мсье Мсье, который, в отличие от прочих мужчин, мог передвигаться по собственному желанию, волоча за собой женщину, вместо того чтобы следовать за ней. Но что-то удерживало Адольфа. Он стоял на обоих коленях и одной пятерне – вторая рука продолжала тянуться к ее плечу. Только теперь тень исчезла, и он знал, что за плоской поверхностью кто-то сдвинулся. Он знал, что точно так же, как он волен переходить из комнаты в комнату, он неподвластен и чужим теням за экраном, что он может отбрасывать тень от любого света, а может ухватить его руками и упрятать под замок. Итак, все дело было в мужестве – и он следил за дверью и прислушивался к ней, у него над головой, в то время как сын мсье Мсье имел ее и ножки кровати скакали по потолку. Его ужаснуло, что она молчала, тогда как Жан-Тома орал; спустя годы он неизгладимо помнил это и никогда не позволял своим губам вымолвить ни звука, когда занимался любовью с женщиной, молча наслаждаясь ею, пока она не вскрикнет. Из-за этой ночи он никогда не займется любовью с женщиной, которая не кричит, из-за этой ночи он никогда не позволит себе оргазменного стона. Каждый раз, когда кровать наверху врезалась в стены, каждый раз, когда в потолок отдавались их движения, свет в комнате все слабел, цвета все приглушались, оттенки сводились к светотени, все вокруг то резчало, то покрывалось поволокой. Он думал, что ничто не заставит его выйти из комнаты – пока не услышал звук, которого не ожидал. Он услышал ее смех. Задыхающийся, выжидательный. Крохотная измена, символ завоевания.
И тогда он сорвался. Он распахнул дверь, промчался по коридорам, по которым никогда не бегал ночью, мимо мужчин, глядевших на него с недоумением, и лиц женщин, которых он так хорошо знал, но которых никогда не видел такими – с мокрыми губами и с глазами-реками; вверх по лестнице, слыша, как внизу выкрикивают его имя, распахивая двери одну за другой, оставляя позади потревоженные парочки, пока в последней комнате коридора не нашел их. Жан-Тома даже не повернулся, чтобы взглянуть на него, так поглощен он был своим занятием. Но Жанин подняла глаза и увидела, как Адольф, небольшого росточка для своих шестнадцати лет, поднял с нее Жана-Тома и вышвырнул его в окно с третьего этажа.
И поскольку бежать было уже незачем, возникло ложное чувство, что все приостановилось; Жанин и Адольф вдвоем стояли у окна, глядя на улицу, где лежал Жан-Тома. Сбежалась толпа мужчин, и Жанин оттащила Адольфа. Она наблюдала за происходящим внизу и прислушивалась к возбужденным голосам. Она видела, как Жан-Тома слегка шевельнулся в темноте. Комната заполнилась остальными женщинами. Адольф стоял позади, у стены, размышляя, пока они глазели на улицу.
Затем они медленно повернулись к нему. Он глядел на них. Лулу стояла в дверях, похожая на труп. Он еще жив, сказала одна из женщин у окна: с улицы донесся шквал голосов. Адольф уставился в пол. Тебе придется уйти, сказала Лулу. Мадам вбежала в комнату, взглянула на женщин, выглянула из окна на лежащего внизу Жана-Тома, снова взглянула на женщин, затем на Адольфа. Ему придется уйти, снова сказала Лулу, обращаясь к мадам. Она говорила так, словно он действительно был ее сыном.
Он ушел. Женщины собрали немного денег, и одна из них дала Адольфу адрес своей подруги в Туре. Адольф ушел задворками, как всегда, когда сбегал из этого дома. Как всегда, сбегая из этого дома, он вышел через задний двор; он не остановился, чтобы в последний раз окинуть все взглядом. Он забрал бы с собой Жанин, но ему все слышался ее смех. Наконец он был на дороге к югу от Парижа, и номер семнадцатый с его потайной комнатой оказался позади.
Вскоре после этого он отправился на войну. Солдаты подобрали его у каменного моста через речушку по дороге в Тур; не было таких шестнадцатилеток, которых не задела бы война. Он назвался Адольфом Сарром. Отряд посовещался, шестнадцать ли мелковатому Адольфу Сарру; когда он сказал, что не уверен, они немедленно забрали его. Все они шли к Вердену; войска отправляли эшелонами. Пришла зима. Солдаты разводили костры во вспоротых брюхах дохлых лошадей и распластывались по горячим стволам только что выстреливших пушек. Когда кончалась еда, они сидели в окопах и глодали свои хромированные винтовки. Как и в комнатке в номере семнадцатом, Адольф глазел на свет, взрывавшийся в небе, туго натянутом над горизонтом: бомбы рвали его в клочья, и свет лился из гигантских, зияющих дыр. К следующему году осада закончилась и французы двинулись на Лотарингию. К тому времени Адольф, казалось, уже ничего не чувствовал – он был слишком зачарован светом. Последнее взрезанное облако ослепило его; его унесли на носилках в лазарет и усадили на раскладушку. Он слышал голоса медсестер, обращавшихся к нему, но видел одну белизну; он представлял себе лица женщин номера семнадцатого и к каждому услышанному голосу присовокуплял одно из этих лиц. Лишь для Жанин не нашлось голоса, не нашлось смеха, который напоминал бы ее смех. Спустя время, лежа в лазарете, он начал сам рисовать линии на белом; он сам лепил образы. Каждый образ он называл ее именем и слышал в ответ ее смех. В эти очарованные дни он блуждал между глубокими сомнениями и благоговейным ликованием: собственные инстинкты и понимание сперва изумили его, затем оставили. В какой-то момент белизна поблекла, посерела; ему показалось, что он упускает видение. Однажды утром он проснулся, и все было во тьме; он решил, что видение безвозвратно упущено. Он решил, что больше никогда не сможет видеть сквозь поверхность вещей. Так продолжалось неделю, другую; он погружался в отчаяние, пока в один прекрасный день не услышал над головой страшную бомбу, которая, взорвавшись, прожгла дыру в его собственной тьме. В это мгновение он выглянул в дыру и увидел все то же – костры, горящие в трупах выпотрошенных животных, и людей, грызущих винтовки. Он понял: то, что находится по ту сторону экрана, ничуть не лучше того, что он видит по эту сторону, и нет смысла ждать минуты, когда он сможет шагнуть туда, где, как ему всегда казалось, его место и куда он всегда намеревался когда-нибудь отправиться. Он понял, что резня – это резня, поражение – это поражение, а мертвые всегда будут умирать и там ничуть не лучше, там все точно так же. В этот момент он повзрослел. В этот момент он уловил где-то внутри суть того, что будет двигать им позже: его побуждения всего лишь дожидались формы, в которую могли бы вылиться. После этого он заснул. Сестрам милосердия неделями не удавалось его разбудить; врачи посчитали, что он пробудет в коме неопределенно долго, вероятно – бесконечно. И только в одиннадцатом часу одиннадцатого дня одиннадцатого месяца того же года, ровно в тот миг, когда подписывалось перемирие, он открыл глаза и стал снова видеть.