Стив Эриксон - Дни между станциями
Ребенок оказался девочкой, которую назвали Жанин. Она была белокурой, как Лулу, не такой смуглой, но с карими материнскими глазами. Она росла в доме, где все только начали было оправляться от этого бедствия – воспитания ребенка; Адольф-Морис отнесся к появлению еще одного младенца с фатализмом и даже был очарован. Через год, когда ему исполнилось четыре, первое слово, произнесенное Жанин, было обращено не к матери, не к какому-нибудь занимательному предмету, к которым дети тянутся в первую очередь, но было пролепетанным и все же узнаваемым именем Адольф – на что мальчик впервые отозвался определенно осмысленно. После этого он окончательно стал Адольфом – всем в доме казалось совершенно естественным, что новому младенцу было видно, какое имя верное, а остальным – нет. Лулу любила звать его довольно романтичным именем Адольф де Сарр.
Годы спустя он все еще будет живо помнить многое из этого мира, который первым открылся ему, – сладострастную синеву ткани, отблески в зеркалах по вечерам, перед тем как его отводили в тайную комнату, податливый мрамор ступеней, ведущих вверх, в середине дома, и звук шагов на лестнице, вверх-вниз, всю ночь. Он будет вспоминать картины, миниатюрные, неяркие, полные странных страстей, в которых каждый соблазн становился фантазмом, и музыку, доносившуюся до него сквозь стены, гневно-навязчивую – симфонии-силуэты Дебюсси [10] и сумасбродные салонные мотивчики Сати [11]. На рассвете, когда он отваживался покинуть комнату, интерьеры номера семнадцатого мерцали в свете, лившемся из безумных окон; пол был изукрашен вспышками витражей. Прокрадываясь мимо каждой комнаты, заглядывая в каждую распахнутую дверь, он заставал своих квазиматерей уснувшими в разных позах – развалившись на голубых диванах, безжизненно сгорбившись в плюшевых креслах, уткнувшись лицами в белые меховые ковры, перепачканные румянами. С улицы он слышал, как грохочет грузовик со льдом и громадные замороженные глыбы бухаются у дверей; даже запах хлеба проникал сквозь запертые ворота номера семнадцатого. Все подавленные материнские инстинкты женщин удовлетворялись уходом за Адольфом и Жанин; мальчика одевали, кормили и развлекали, так что он жаждал только двух вещей. Первое – по-настоящему побегать, в чем его осторожно ограничивали: он воспитывался тайно, и каждый кусочек свободы похищался через темные лазейки на заднем дворе и через забор укромного дворика номера семнадцатого. За исключением этих моментов, большая часть его детства – и большинство вечеров – были проведены в этой комнате. Где ему оставалось только жаждать ее.
Это был вопрос не столько красоты. Она была не самой прекрасной девушкой, которую ему предстояло увидеть в жизни, – достигнув двенадцати, она больше практически не менялась; хотя она уже была высокой, тело ее не особенно округлилось, и хотя глаза ее были безмолвны и бездонны, они так и не поумнели и не погрустнели. С тех пор как, в возрасте восьми лет, у нее впервые пошла кровь – она сидела на биде в одной из верхних комнат, молча уставившись на темную, густую кровь на своих пальцах, – выражение ее глаз оставалось неизменным; она перевела глаза с крови на него, стоявшего в дверях, и где-то в уголке ее рта притаилась усталая, знающая улыбка. Она сидела, глядя на него, а он стоял и смотрел на нее, и тут со двора подул ветер. Ее лицо окутала белокурая дымка, и позже, молодым парнем, гуляя по Елисейским Полям, он смотрел на голые клубки ветвей в кронах деревьев, видел в них ее карие глаза и пухлый, сливово-алый рот и вспоминал тот первый день, когда у нее пошла кровь. Девочке, выросшей в номере семнадцатом, не было нужды скрываться, и конечно же ее не стали воспитывать вместе с Адольфом; он слышал ее голос за стеной и при каждом удобном случае ловил взглядом ее светлые волосы, и так продолжалось, пока ему не исполнилось шестнадцать, а он все думал, выберется ли когда-нибудь оттуда.
Он никогда не задавался вопросом, почему ему нужно проводить все дни напролет в своей комнате; на это были две причины. Во-первых, он не знал иной жизни – у него не было причин считать, что это странно. Вторая причина, проистекавшая из первой, была такова: в конце концов он решил, что так мужчины и проживают свои жизни – в отличие от женщин, которые явно заправляли миром. Он вырос единственным мужчиной в доме, где было уже девять женщин, и тот факт, что ему одному приходилось сидеть взаперти, логически следовал из того, что он – мужчина. Когда мужчины посещали дом по вечерам, их немедленно отводили в их собственные комнаты – даже мсье Мсье пропадал у Лулу. Адольф полагал, что Лулу – его мать. К тому времени, как он осознал свое инстинктивное желание, ему было еще непонятно, можно ли, нельзя ли вожделеть сестру – или же ему, как брату, принадлежит право на нее. Кроме него, похоже, никто больше не знал всех этих правил, выведенных им из жизни в своей комнате, как и неизбежного заключения, что жребий мужчин – жить в комнатках, будучи вечно защищенными от знания о прочих мужчинах и их прегрешениях, и что их появления и исчезновения явно диктуются женщинами. Меньше чем через пять лет, когда в двадцатилетнем возрасте он начал работу, которой предстояло поглотить его на всю жизнь, действие всегда происходило в роковых комнатах, комнатах изгнанников, где преступались пределы и царило безумие, ловились удобные случаи и близились убийства.
К тому времени, как ему исполнилось шестнадцать, а Жанин – тринадцать, он чувствовал себя зверем в клетке. Она унаследовала смуглый цвет материнской кожи ровно настолько, чтобы светиться ночью в коридоре, когда она вступала, нагая, в поток света от газовых горелок над потолочными балками. Порой, когда ей было одиноко, она приходила повидаться с ним; она не замечала, как он жался к стене, уставившись на нее. Она беспечно смеялась над собственными шутками, иногда окидывая его невнимательным взглядом, дабы убедиться, что разговаривает не сама с собой. Лулу не знала, что с нею делать; она заметила, как сын мсье Мсье смотрел на нее, когда отец приводил его в дом. Она строила тайные планы выпроводить девочку куда-нибудь еще, куда не дотянутся руки мужчин, приходивших сюда. Она не смела раскрывать эти планы остальным женщинам – факт оставался фактом, Жанин принадлежала мсье Мсье, как принадлежала ему и Лулу, и то, чего мать хотела для дочери, было опасно; это было нарушение, которого не оправдать, и дело было не только в отношениях – был затронут вопрос собственности.
Сыну мсье Мсье, по имени Жан-Тома, было почти тридцать, хотя он казался моложе; его лицо не было украшено ни единой зрелой чертой. Он выглядел неплохо, хотя несколько рассеянно и небрежно, и всегда был хорошо одет. Женщины номера семнадцатого его ненавидели. Мсье Мсье начал приводить Жана-Тома несколько лет назад, когда его собственная выносливость в любви стала ослабевать. В этом смысле хозяин теперь содержал дом для сына; и так же как смена поколений произошла между двумя мужчинами, то же самое случилось и у женщин – старых внезапно, непостижимым образом заменили на новых. Куда девались старые, Адольф так и не узнал. Откуда брались новые, ему тоже было неизвестно. Однако женщин всегда было восемь, исключая Жанин.
Однако именно на Жанин Жан-Тома глазел с неприкрытой похотью – хотя и не столь неприкрытой, чтобы ее заметил отец. Если бы тот понял, что его сын возжелал дочь, которой к тому же было всего тринадцать, он никогда больше не привел бы его в дом. Женщины видели это с леденящей сердце ясностью, но не представляли себе, как рассказать отцу. Лулу видела это каждый раз, когда Жан-Тома появлялся в доме, порой с Друзьями. Расправившись с женщинами, которых избрал себе на вечер, Жан-Тома усаживался в фойе номера семнадцатого и наблюдал за Жанин.
Даже Адольф замечал это, подглядывая из-за углов и в замочные скважины. Пока он рос в этой комнате, он был предоставлен ощущениям и догадкам, сформировавшимся в изоляции от остального мира; в этом смысле его умственное развитие было несколько заторможено, приостановлено. Зато в других областях его понимание обострилось, порой до чрезвычайности; живя в этой комнате, он выучился заглядывать за пределы того, что являлось для других очевидным, воспринималось ими с готовностью. В то время как другие постигали мир линейно, он постигал его окольным путем, вившимся спиралью, приподнимавшимся и несшимся по скрытым течениям в своем собственном направлении – как свет в его комнате. В этой комнате, абсолютно закрытой для внешнего мира, тем не менее был свет, исходивший не от лампы и не от свечи. Сидя в постели, он видел пыль, поднятую неизвестным ветром. Ничто больше не двигалось в этой комнате; все часы, бутылки и статуэтки находились здесь, когда комнату только нашли, и вполне могли стоять здесь – подразумевалось, что и стояли – с тех самых пор, как дом был построен. На стене даже висели крест-накрест два кремневых пистолета. Свет был таким же, как тот, что Адольф видел на улице, на рю де Сакрифис, через секунды после того, как солнце садилось за рекой, где на тротуарах было полно мужчин, которые проходили между Домами непрерванных грез – номер пятый, номер двенадцатый, номер двадцать шестой – и вечно заглядывались на запретный номер семнадцатый, куда допускались лишь немногие. Адольф и сам еще пройдет мимо «баль-мюзеттов» и прочих клубов, мимо домов с надписями «Belle Chinoises» и «Belles Negres» [12], и богемных балов, где богатые парижские дебютантки могли потанцевать с высокими мускулистыми африканцами, а обеспеченные, стильные джентльмены – с другими джентльменами. Свет на улице в этот час, как раз когда рю де Сакрифис пробуждалась к жизни, клубился дымным месивом из речных сумерек и газовых фонарей, только начинавших тлеть. Крадясь обратно в номер семнадцатый с наступлением темноты, Адольф находил, что свет в его комнате такой же, как свет на улице. Свет упрямо горел всю ночь, и на серых стенах Адольфу виделись сотни теней – за все годы существования дома. Поставив свечу на полку на другом конце комнаты, он поджигал фитиль – так он начал понимать, что на самом деле все, что он видит, было плоской поверхностью, как экран; что трехмерность – это иллюзия. Все было плоской поверхностью, и крошечные точки света – от свечи ли на полке, от газовой ли горелки на улице – были проколоты в этой поверхности, надрезаны кем-то там, за экраном. Тогда он понял, что за всем, что он видит, пылает солнечным пламенем целый мир, что цвета – лишь силуэты людей в том мире, за экраном, гулявших, обедавших, танцевавших и занимавшихся своими делами. Адольфа поразило, что никто не осознает, что все они – лишь фигуры на полотне, чужие тени. Его забавляло тщеславие женщин, любовавшихся, к примеру, своей сливочной кожей, в то время как они видели лишь дымчатое отражение другой женщины, смотревшейся в зеркало за бескрайним экраном. Таким образом, Адольфу удавалось объяснить себе все, но не Жанин – Жанин была не такая, как прочие. Жанин была похожа на их мать, и Адольф решил, что Лулу явилась из мира за этой плоской поверхностью, что она проскользнула сюда, возможно, еще маленькой девочкой. Адольф дивился, отчего Лулу им этого не сказала, но затем понял, что она, вероятно, все расскажет им, когда решит, что они доросли и поймут. Он понимал, что этого не объяснить ребенку слишком рано. Но в ту ночь Адольфу хотелось рассказать об этом Жанин, когда она пришла, скрываясь от Жана-Тома. Он видел, как она съежилась в сумерках комнаты.