Николай Байтов - Зверь дышит
Тайны не существует. Если вопрос вообще может быть поставлен, то на него можно и ответить…
Поперхнулся, закашлялся. Выплюнул кусочек чипса, застрявший в горле. Вот это они не учитывали. Водка кольнула, но обратно не пошла. Ещё какое-то мясо застряло в дырке между нижними зубами слева. Но это позже — надо будет долго языком возить почти без надежды, пока — к удивлению — не выскочит. Тогда сплюнешь где-нибудь. А если говорить о том, что они планировали, то ведь… То есть это можно было бы отнести к области обычных фантазмов, если бы не…
Каждый вопрос, который вообще поддаётся логическому решению, должен быть решаем сразу же. Если же для ответа на такой вопрос требуется прибегнуть к созерцанию мира, это показывает, что избран принципиально ошибочный путь. (Не помню, кто это говорил, но вообще похоже на сентенции Людовика.)
— А что было причиной вашей с маркизом дуэли? — спросил я, между тем как ответ был мне (как мне казалось) хорошо известен.
— Женщина, друг мой, — охотно отозвался Серж (но в его беззаботности от чуткого меня не ускользнуло чуть заметное натяжение). — Женщина, хотя в момент дуэли ею не обладали ни он, ни я. Вот что самый фокус…
Этого я не ожидал и непритворно изумился:
— Как так?
Серж ритмично постукивал ложечкой о край чашки.
— Есть такая песня, Дина Верни пела: «Анжа, связавшись с тем Луём, совсем забыла о моём…» Однажды я ехал из Парижа в Авиньон поездом. Делать нечего, разговорился с попутчиком, молодым человеком мужественной наружности, причём южной. Мысленно я окрестил его «корсиканцем». После нескольких незначащих фраз вдруг я заинтересовался им и недолго думая решил подвергнуть его «русской вагонной исповеди» (со своей стороны, понятно). Я на некоторое время замолк, пригорюнился, завздыхал, принял мрачный, озабоченный вид, наконец спросил как бы через силу: «А что б вы сделали, месье, если б женщина, которую вы любите в течение десяти, допустим, лет (причём любовь к ней не угасает, а лишь разгорается с годами), — если б женщина эта вдруг нашла себе страстного любовника, который так пристрастил бы её к себе, что она стала бы вами тяготиться, хотя и не решалась вас бросить совсем? Как бы вы поступили в этом случае? Ответьте, мне очень важно знать ваше мнение».
Молодой человек ухмыльнулся вполне добродушно, хотя и с некоторой корсиканской искоркой, и сказал:
— Я не знаю, что бы я сделал, месье. Я слишком молод и не имею вашего опыта. Тут есть, над чем подумать. Вы поставили сложную задачу… Одно могу сказать сразу: я бы мог услужить вам, решив отчасти вашу проблему.
— Каким образом??
— Прямым и бесповоротным. — Я бы мог отыметь эту женщину настолько хорошо, что она б навсегда позабыла вашего соперника.
— Вот как? — я был ошеломлён таким поворотом. — А меня — тоже побоку?
— Не знаю, не могу судить… Десять лет, вы сказали. Срок немалый…
— Ну да…. Только что потом, после этого «акта»? Вы-то куда денетесь?
— Исчезну. Четыре-пять раз я её отымею — смотря по её состоянию. И, когда я увижу, что она полностью, так сказать, «преобразилась», тогда исчезну. Дальше делайте с ней что хотите. Вам карты в руки.
Я призадумался.
Долго думал. Колёса стучали.
— Ну что? Ловить мне вас на слове? Попробуем? Я призываю вас к серьёзности, месье.
— Хм! Я не отрекаюсь. Что я сказал, то сказал.
Мы обменялись телефонами.
Через неделю я позвонил ему и пригласил на вернисаж, где мы с ней должны были быть вместе. Он пришёл, я познакомил.
А уже через неделю потом была наша с маркизом дуэль, с которой и началось моё четвёртое (как я понимаю) существование.
<Конец рассказа>
Этим откровенным рассказом я был шокирован — настолько, что долго не мог ничего вымолвить. Беседа неловко повисла… — нет, повисла неопределённо и угрожающе, как шаровая молния над столиком с двумя чашками кофе. Я не сказал, но отчётливо, как вспышка, подумал: «Так вот отчего маркиз вызвал! Он как-то узнал об этом сговоре!.. Узнал или не узнал?.. Если б я узнал такое, я бы вызвал на сто процентов и постарался бы убить этого женоподобного Сержа, как скользкое извивающе-уползающее полунасекомое, неизвестно откуда появившееся в моей ванной».
За три часа мы переговорили о многом. И, надеюсь, что-то выяснили…
Зачем я на это надеюсь? — А может быть, лучше, если не выяснили? И не надо ничего выяснять. Может быть, сам разговор различными своими перипетиями снимает с нас какие-то напряжения, — и в этом весь его смысл? — Фатический разговор и его смысл… Тем более, мы пили портвейн.
Этим, однако, не объясняется странная легкость, сновиденческий наплыв безволия в действующем механизме события, резкое падение в ощущении себя в достижении общего согласия.
Каждый начинался и кончался где-то далеко в собственных пределах и был только собой, но по пересечении круга обнаруживал все больше сходства, родственности с окружением. Можно представить себе такое сравнение с кривыми из геометрии. Или серию фотографий заколдованной группы лиц. Не то штаны, не то стотысячное племя. Богатыри Невы.
Вырулил-таки на траекторию. Хотя там тоже болтает, но не так неожиданно. Что-то вырисовывается по ходу дела. Ещё по рюмочке, а дальше видно будет.
Да я быстрей дома буду, чем вы все, вместе взятые!..
Мы виделись с Нолой почти ежедневно, и каждая встреча добавляла что-то новое, пусть незначительное, порой едва заметное, но вечером, ложась в, я скрупулёзно…
Мотоцикл с высоким стеклом —
он привёз мне её и оставил.
И стоит у подъезда, накрытый чехлом,
словно в шкуру одетый кентавр.
Вечером я, ложась горизонтально…
Нола, Нола, полвторого.
Когда я её себе представляю…
Приём «совмещенной пентатоники» помог мне освежить мелодический язык, оставаясь в границах функциональной гармонии, не ввергаясь в атональную пропасть.
Она уехала далеко — например, в Париж. Там она встретится, возможно, с Анфимом, а пожалуй, и с Елезвоем. Ты обязательно потыкай зелёным зонтиком в него. Потом зайди в «Lipp» и увидишь сидящих там Мишу с Сержем Окосовым. А я буду здесь тормозить никчемно и в одиночестве. — Папаша с афиши. Преступная старость у подножья Монпарнаса.
Когда я оставался один, то через час-другой меня постепенно охватывало недоумение — беспокойное и, казалось, чреватое какими-то открытиями, хоть я и не очень доверял этому чувству. Это был день, допустим, поздней осени, с утра шёл снег, который потом превращался в дождь. С крыши лило, сумерки начинались в три часа дня. Я откладывал книгу, когда трудно становилось читать, — света зажигать не хотелось, я шёл в кухню и, стоя у стола, пил холодный чай, оставшийся в кружке после Тато́ и её мамаши, закуривал сигарету. Иногда — также не присаживаясь и глядя в окно на льющуюся с крыши воду, я выпивал два-три бокала красного вина. Что делать дальше, я не знал. Я проматывал перед собой ленту предстоящих дел: вот иду под дождём на электричку, вот я еду, потом в метро, потом я дома — и на завтра несколько картин. Всё это казалось неубедительным, странным, слабосильным, не способным ответить на вопрос «зачем?», не впадая в искусственные, стереотипно-резонные интонации… В конце концов я резко и решительно принимал то, что робко предлагала мне душа, — звонил отцу и, осведомившись для проформы о его самочувствии, говорил, что остаюсь здесь, а домой приеду только во вторник. Начиналась другая жизнь. Освобождённый и бодрый, словно сбросив с себя груз, я ходил по комнатам, зажигал свет, садился на диван, брал книги, тетради, что-то начинал записывать… Но проходило время — какое-то, совсем, может быть, недолгое, — и я снова смотрел в окно. И тогда уже мне думалось, что очень глупо и тоскливо сидеть здесь ещё сутки, приходя постепенно в оцепенение и непонятно что имея перед собой впереди, чахнуть и маяться, топить печку, лежать под одеялом, скупо согреваясь, — а между тем, если усилием воли расслабить внутреннее напряжение, то можно совсем освободиться и всё скинуть с себя, и лучше всего это сделать, легко шагая под дождём, без зонта, в промокших башмаках и одежде, взбежать на пустую платформу и долго ждать электричку — в темноте, на хлещущем ветру, веселясь и нисколько даже не поёживаясь. И я немедленно надевал ботинки, гасил всюду свет, запирал дачу и шёл — именно так, как я себе и представлял. А спустя два часа, явившись домой, к отцу, весьма его этим удивлял. — «Ты же сказал, что не приедешь». — «Да нет, я потом передумал. Вспомнил, что мне завтра нужно сделать кое-что. Дел много…» —
Поехав к Гоге на день рождения, мы с Таней прихватили с собой Лидочку, потому что знали, что Гога там сидит грустный, без женщины. Оказалось, однако, что с ним сидит Елезвой. Они порядочно выпили, и Елезвой предложил вызвать проститутку — Гоге, в качестве подарка. Нашли телефон какого-то агентства, Елезвой стал звонить и вскоре договорился. Тут мы приехали. Ну, выпили, поздравили. И вот звонок — приходит проститутка с maman. «Здравствуйте, я Аня». Maman оглядела компанию — вроде всё нормально: три пожилых мужика, две женщины. Взяла у Елезвоя обговорённую по телефону сумму и ушла, Аню оставив нам. Елезвой усадил её за стол, налил коньяку, наложил салатов, она весело выпила и принялась за еду. А Гога всё был сумрачен. С Лидочкой он начал какой-то чопорный и поверхностный разговор — о кино, кажется. Таня моя, не отрываясь, на проститутку смотрела — буквально как заворожённая. Мне даже стало неловко. Проститутка была молодая и довольно красивая, но с неприятной жёсткостью в лице, причём эту жёсткость я бы назвал «провинциальной». Мне вовсе не хотелось бы с ней говорить — потому что: не о чем. А Елезвой любезничал. Потом, когда он увёл Аню в ванную, я Таню спросил: «Чего это ты так её рассматривала — прямо оторваться не могла. Никогда проституток не видела?» — «Видела, но давно. В юности я сама мечтала стать проституткой. Было заманчиво, я просто балдела от грёз, но было страшно. Страх победил в конечном итоге…»