Николай Байтов - Зверь дышит
Елезвой любил сидеть, обхватив голову руками и не думая ни о чём. Он часто так сидел, а его жена, Николь, когда заставала его за этим занятием, начинала нервничать. Она ничего не могла с собой поделать. В конце концов ему пришлось развестись с ней из-за этого. — «Что с тобой? — приставала Николь. — Тебе плохо? Ты нездоров? У тебя болит голова?» Он объяснял, что с ним всё в порядке, но она не верила. Ему уже надоело объяснять, да и не мог он объяснить толком, а она не унималась. Елезвой раздражался и окончательно терял все слова. — «Привычка у меня такая», — выдавливал он, еле сдерживая ярость. «Что за странная привычка? Когда это она у тебя появилась? Раньше её не было». — «Всегда была. Ты не можешь меня видеть в такой позе, так и не видь. Пойди в другую комнату и займись чем-нибудь. Или погуляй… Сходи к Гоге на вернисаж». — «Ах, вот как? К Гоге на вернисаж? А ты? Ты пойдёшь со мной?» — «Нет». — «Почему?» — «Не хочу, оставь меня в покое. В формате выставки предоставлено предостаточно». — Понятно, что от этого делалось ещё хуже: она начинала думать — и постепенно убеждала себя всё больше, — что это из-за неё он впадает в такое состояние, когда ему нужно сидеть, обхватив голову руками. Пошли слёзы… Так всё и развивалось по нарастающей, пока не кончилось разводом.
А на самом деле это сидение без мыслей с зажатой головой было, наверное, связано с его творчеством. Оно было ему необходимо для того, чтобы утверждаться в своей позиции, точней — оппозиции. Профессор вспоминал: «Ему до четырёх часов утра говорили: „Ты мудак, ты мудак“, — а он говорил только: „Старик, молчи…“»
Потом Николь вышла замуж за Гогу. Тот был очень смущён. «Это самое страшное, чего я всю жизнь боялся, — говорил он мне, — отнять женщину у друга. Это в страшных снах мне снилось. И вот произошло наяву… Чего боялся, то и произошло…»
— Имей в виду, Тато́, что Эмма Бовари погибла не потому, что изменяла мужу (как Анна Каренина), а потому, что жила не по средствам. Это очень тонкая мысль Флобера, и она достойна пристального внимания. В представлении Эммы адюльтер связывался непременно со светской жизнью и требовал всех её атрибутов. А между тем они с мужем были лишь мелкими буржуа, только что вышедшими из крестьян. Вот здесь и коренится вся трагедия. Секс — не главное, гораздо важнее — антураж (вычитанный, конечно же, из книжек). Получается, что шекспировским страстям довлеет вот этакая мизерабельность… О, сколько раз в жизни я сам с этим сталкивался и приходил в отчаяние. Ничтожность обстановки становится тошнотворной. Нужно иметь силы (некую космическую скорость), чтобы выскочить из тюрьмы обывательских оценочных стереотипов. А сил таких нет. Вот и начинаешь тратить деньги — как эквивалент силы (иллюзорный, разумеется). А поскольку эквивалент иллюзорный, то и тратишь их бесконечно — даже в режиме дьявольского нарастания…
Таня слушала меня угрюмо и долго не перебивала. Наконец всё-таки не вытерпела — зевнула:
— Хорош, Перчик. Ты очень умный. Только ты того не можешь понять, что любовник ты никудышный. Не обижайся, я тебе по-дружески говорю. — И у мадам Бовари, наверное, была такая ж беда. Были б у неё любовники-звери — ей бы и думать не пришло ни о каком антураже и не разорила б она себя и мужа… Конечно, тоже какая-нибудь трагедия стряслась бы — это уж наверняка, — но совсем другого рода.
Некоторые из записей, когда на них натыкаешься случайно спустя много лет, могут пробудить острое воспоминание. Причём со смыслом записи оно, как правило, не бывает связано вовсе. Даже напротив: чем непонятней запись, чем непоправимей стёрт в памяти её смысл, тем решительней возвращает она тебя в ситуацию того мига, когда она писалась — вплоть до запаха жульена с грибами и ощущения тёплого круассана во рту.
— Вот, например…
Миша показал мне:
Выдвинулись к Алфёровке и под Нефедином дали сражение.
— Я совершенно не могу понять, откуда это и что я имел в виду, когда писал. Зато…
Он подробно рассказал про диалог двух клоунов, которые сидели за соседним столиком и устроили для него целое представление.
— А внешность их ты тоже помнишь?
— Конечно. Я только пару раз на них взглянул, но сейчас помню во всех деталях. —
Он принялся описывать, я лишь качал головой.
— Н-да… То есть ты хочешь сказать, что они тебя откуда-то знали или вычислили, а ты их нет?
— Именно. Похоже на то.
— А сказать тебе, кто это был?
— Кто?
— Блезе с Профессором!
— Неужели?
— Не сомневаюсь. Судя по твоему рассказу…
— Жизнь куратора… — Ты бы ещё сказал: «прокуратора». — Я не говорю «прокуратора» и не собирался этого говорить. И не собираюсь. Не надо опускать меня на полуслове. — Вот как раз: ты сказал полуслово, а я сказал полное. — Вот и не надо. Я же сказал… Так вот, жизнь художественного куратора, друзья мои… — Да, мы твои друзья. Ты доволен? Что дальше? — Дальше? А вот что: она полна компромиссов с собственной совестью. — Кто «она»? Не понял… — Повторяю отчеканенный тезис: «жизнь художественного куратора полна компромиссов с собственной совестью».
(— А у жизни есть совесть?? Кажется, это не по Дарвину…)
— Ну, удивил! А с чьей иной совестью она может быть полна компромиссов? С моей, что ли?
— А у тебя она есть?
— Кто? Жизнь или совесть?
— Лефевр хорош, но бо́льшая часть людей происходит вообще без рефлексии. Особенно в минуты максимальной интенсивности. Чего тут говорить.
— Вчера я ехал в метро, — сказал мне Гога, — вечером, довольно поздно. В вагоне сидело два-три человека…
— Куратор, если он опытный, прекрасно понимает, что перл, а что дерьмо…
— Продюсер вышел в поле,
продюсер видит дальше,
чем позволяют ветки и листва, — а! — а!
— Ерунда. Куратор понимает не это. Куратор знает, как сделать из дерьма перл. И делает, если ему это выгодно. Если его, так сказать, заинтересуют…
— Пиратская пиар-акция.
— Так я про то и говорю…
— Два-три человека, — продолжал Гога. — Вагон почти пустой. Я сидел, закинув ногу на ногу…
— Про что ты говоришь?
— Я начал говорить про компромиссы, а вы мне не даёте…
— Продюсер двинул влево,
продюсер знает дело,
продюсер не скупится на слова…
— Это не компромиссы, а сознательный расчёт. И чем умней куратор, тем этот расчёт более дальновидный. В контексте общего направления культуры, — так скажем…
— Но совесть-то ему говорит другое! Совесть и собственный вкус…
— Сидел, закинув ногу за ногу. И вдруг какой-то человек идёт по вагону. И, проходя мимо меня, пихнул мою закинутую ногу, — довольно больно. И говорит: «Не сиди так!»
— Если у него есть собственный вкус, то он не куратор. И совесть тоже сюда не относится. Она — из другой оперы песня.
— Ха-ха! Служитель искусства, стало быть. Жрец!
— Да просто музейный работник.
— Если хочешь быть куратором,
обеспечь проект проектором…
— Козёл тот, кто на козла обижается.
— На козла или на «козла»?
— «Не сиди так», — говорит мне внушительно. И сел напротив меня. И смотрит строго. Я перекинул другую ногу на другую и говорю: «А так — можно?» И смотрю на него спокойно. (По возможности, конечно, спокойно, а сам побаиваюсь.) Так секунды три мы смотрели друг на друга, потом он пробормотал что-то, — кажется, ругательное. Встал и пошёл по вагону дальше. На следующей остановке вышел.
Мелкие действия до поры до времени заполняют время, не давая тебе остаться один на один с его пустотой. Вот убрал в шкаф рюмку, включил компьютер. Потом достал с полки пачку сигарет, вскрыл её и переложил — одну за одной — сигареты в портсигар. Пошёл на кухню, налил чаю в стакан. Вымыл в раковине нож и вилку. Вернулся в комнату со стаканом. Достал из буфета бутылку бальзама, отвернул пробку и влил в стакан на оставшуюся треть. Отхлебнул. Вызвал проводник и скопировал с флешки на диск две папки, которых изменился состав: «стихи новые» и «стихи опубликованные». Затем очистил корзину. — Всё это делается для того, чтобы не остаться лицом к лицу с необходимостью делать нечто другое, а что — неизвестно… Выудил из портсигара сигарету, подошёл к окну и раскрыл. О, какой запах! — Сирень цветёт внизу в палисаднике. Покурил, глядя на окна противоположного дома. Вернулся к столу, оставив окно открытым. Что теперь?.. — Вдруг услышал, что на кухне стиральная машина кончила работу, затихла. Полвторого ночи. Пошёл туда, стал вынимать бельё и развешивать на верёвках. Бельё висит. Вынул машину из розетки и на её место вставил обратно чайник. Включил. Подождал минуту, пока закипит. Снова засыпал в кружку и заварил. Вернулся в комнату. Отхлебнул из стакана холодного с бальзамом и стою. Что теперь?