Исаак Башевис-Зингер - Каббалист с Восточного Бродвея
— Может быть, Богу угодно было, чтобы вы остались в живых, поэтому Он и заставил вас тогда заглянуть в глазок.
— Извините, дорогой мой, но это уже полная чушь. Значит, по-вашему, миллионы других жизней ему были не угодны, а моя угодна? О чем вы говорите? Никакого Бога нет. Вот и все. Хоть я и не учился в университете, но в голове у меня все-таки мозги, а не солома. — Сэм внезапно сменил тон: — Я хочу, чтобы вы знали: у меня на этом корабле есть женщина.
— Во втором классе?
— Да. Я сказал ей, что я сапожник и плыву в Буэнос-Айрес, потому что там дешевле и я смогу прожить на пособие.
— Кто она?
— Итальянка. Живет в Чили. Три года провела в Америке у своей сестры. Немного выучила английский. У нее шестеро детей. Четверо из них уже женаты. Я вышел подышать на палубу, а потом сел рядом с ней, и мы разговорились. Она, наверное, была очень хороша в молодости. Сейчас ей уже за пятьдесят, а южные женщины быстро старятся. Я начал ее расспрашивать о том о сем, и она мне все рассказала. Ее муж испанец, работает парикмахером в Вальпараисо. Сестра попросила ее приехать в Нью-Йорк, потому что заболела раком. У них дом на Стейтен-Айленде. Довольно обеспеченные люди, между прочим. После того как ей отрезали левую грудь, врачи сказали, что все нормализуется. Но потом то же самое повторилось в правой. В общем, моя подруга оставалась с ней, пока та не умерла. Чилийки врать не умеют. Ничего не станут скрывать, при условии, что вы посторонний. Я теперь все про нее знаю. У нее были мужчины и до свадьбы, и после свадьбы. Муж стриг и брил в своей парикмахерской, а она оставалась дома. И то это был сосед, то почтальон, то мальчишка-продавец из продуктового магазина. Все они хотели одного и того же. И она редко кому отказывала. В Америке к ней сразу начал приставать муж ее сестры. Жена-то болела, вот он и переключился на нее. «А если бы я тебя попросил?» — сказал я. И она ответила: «Где? У меня в каюте три соседки, причем две страдают морской болезнью и лежат пластом». Я сказал, что мог бы снять пустую каюту в первом классе. Первый класс ее немного напугал, но мне все-таки удалось ее уговорить. Она прихорошилась, и я привел ее в свою каюту. Вот вы все говорите о Боге. Она очень даже благочестивая. В Чили ходила в церковь каждое воскресенье и в Америке тоже. По пятницам никогда не ест мяса — только рыбу. Но, как говорится, то одно, а это — другое.
— Наши матери и бабушки жили иначе, — сказал я.
— А вы откуда знаете?
— Но вы же сами говорили, что ваш отец мог доверять вашей матери.
— Да, мне так кажется. Но доказать я это не могу. Если бы я женился на Еве и у нас были бы дети, они бы, наверное, тоже не поверили, что их мать путалась с сыном сторожа.
— Кто знает, может быть, она была бы вам верной женой.
— Может быть. Но все равно она бы никогда не смогла забыть эту историю. Может, Болек пришел бы к ней через несколько месяцев после нашей свадьбы и начал бы ее шантажировать. Мол, если она ему не отдастся, он обо всем расскажет. Такие, как он, и не на то способны, когда им приспичит.
— Это правда.
— Но что-то я совсем заболтался. Все о себе да о себе. А вы-то чем занимаетесь? Кстати, на какой улице вы жили в Варшаве?
— На Крохмальной.
— А, улица воров!
— Я не вор.
— А кто вы?
— Писатель.
— Серьезно? Как ваша фамилия?
Я назвался.
Я думал, он подпрыгнет от неожиданности, потому что я регулярно печатался именно в той газете, которую он читал. Но он только поглядел на меня с каким-то грустным изумлением.
— Да, конечно, это вы. Теперь, когда вы сказали, я вас узнал. Я много раз видел ваши фотографии. Я читаю все, что вы пишете, и давно мечтал познакомиться с вами.
Мы помолчали. Потом Сэм сказал:
— Если такое могло произойти на этом корабле, наверное, Бог все-таки есть.
БЕГУЩИЕ В НИКУДА
Мы с Зейнвелом Маркусом сидели в кафетерии на Бродвее: пили кофе и ели рисовый пудинг. Разговор за шел о войне с Гитлером и разрушении Варшавы. Я в те годы жил в Америке, а Зейнвел Маркус — в Польше, так что он испытал на себе все ужасы Второй мировой. До войны Зейнвел Маркус работал газетчиком, так называемым колумнистом. Он писал «подвалы», неглупые, несколько сентиментальные, с огромным количеством цитат из разных писателей и философов. Особенно он любил цитировать Ницше. Кажется, Зейнвел Маркус никогда не был женат. Он был маленького роста смуглый, с раскосыми глазами. Зейнвел шутил, что его род происходит от Чингисхана и одной из его наложниц — дочери раввина. Зейнвел Маркус страдал дюжиной воображаемых заболеваний, включая импотенцию. Он вроде бы и жаловался на свой недуг, и в то же время как будто хвастался им, намекая на невероятный успех у немецких женщин. Много лет Зейнвел был берлинским корреспондентом еврейской газеты, выходившей в Варшаве. Он вернулся в Польшу в начале тридцатых, и мы дружили с ним вплоть до моего отъезда в Америку. Сам Зейнвел Маркус иммигрировал в США в 1948 году из Шанхая, где какое-то время находишься в статусе беженца. В Нью-Йорке у него развилась еще одна форма импотенции: литературная, кроме того, он страдал профессиональным писательским заболеванием: у него сводило правую руку. Почему-то редакторы еврейских газет в Америке не пришли в восторг от его многозначительных афоризмов из Ницше, Кьеркегора, Шпенглера и Георга Кайзера. Плюс ко всему у него обнаруживалась язва желудка, и, похоже, не воображаемая, а настоящая. Врачи запретили ему курить и пить больше двух чашек кофе в день. Но Зейнвела Маркуса это не устраивало. «Без кофе моя жизнь и гроша ломаного не стоит, — заявил он мне как-то. А судьба американского Мафусаила мне все равно не светит». Зейнвел Маркус знал невероятное количество разных историй, и слушать его было одно удовольствие. Он был лично знаком со всеми так называемыми «профессиональными евреями». Он бывал в еврейских колониях барона Гирша в Аргентине, участвовал во всех сионистских конгрессах, ездил в Южную Америку, Австралию, Иран и Эфиопию. Его статьи в переводе на иврит печатались в Тель-Авиве. Я много раз пытался уговорить его написать воспоминания, но Зейнвел Маркус неизменно отвечал парадоксом: «Мемуаристы всегда врут, а я умею говорить только правду — какой же из меня мемуарист?»
Сидя в тот день на Бродвее, мы, по своему обыкновению, заговорили о любви, верности и предательстве. Зейнвел сказал:
— Какого только предательства я не насмотрелся на своем веку, но того, что в тысяча девятьсот тридцать девятом году проделали на моих глазах эти бегуны, я и представить себе не мог.
— Бегуны? — переспросил я. — Что вы имеете в виду?
— Я имею в виду мужчину и женщину в процессе бега, — ответил Зейнвел.
— Подождите, я возьму нам еще по чашечке кофе.
— Нет-нет, мне на сегодня кофе хватит.
— Еще чашечку выпьете. В крайнем случае я выпью ее за вас. В России чашку горячего кофе можно было заказать даже при большевиках, но в этом «краю обетованном» горячий кофе не раздобудешь ни за какие деньги. И не только в этом кафетерии, даже в «Астории». А также в Вашингтоне, Чикаго и Сан-Франциско. Знаете, есть такое явление: называется — коллективное помешательство. Я сейчас.
Зейнвел взял пустой поднос с соседнего столика и помчался к стойке. Но уже через секунду прибежал назад.
— Где мой чек? — выкрикнул он. — Если потерять чек, тут остается только один выход: покончить с собой.
— Зейнвел, — сказал я, — чек у вас в руке.
— Что? Да, похоже, я совсем расстерялся в этой Америке. Может, у меня маразм?
Он опять пошел к стойке, прихватив по дороге брошенную кем-то газету. Вскоре он вернулся с двумя чашками кофе и бисквитным пирожным. Газета была вчерашней. Я дотронулся до чашки и сказал:
— Зейнвел, по-моему, эта чашка горячая. Что вы теперь скажете?
— Чашка, но не кофе, — отозвался Зейнвел. — Обычный американский фокус: посуда горячая, а содержимое холодное. Для американцев не существует объективной реальности. Здешнего адвоката не заботит, виновен подсудимый или не виновен. Его волнует только одно: формальная безупречность собственной защиты. То же самое с американскими женщинами — они не хотят быть красивыми, они хотят выглядеть красивыми. Для них главное — макияж. Как только Адам и Ева обнаружили; что на них ничего нет, Ева кинулась делать одежду из фиговых листьев.
— Так кто же были эти бегуны? — перебил я его.
Зейнвел поглядел на меня с недоумением:
— А, да, бегуны. Они бежали от Гитлера после того, как по варшавскому радио объявили, что — причем чем быстрее, тем лучше — все должны перейти через Пражский мост в ту часть Польши, которая осталась за Сталиным после пакта Молотова-Риббентропа. Варшаву бомбили, дома лежали в руинах, убитые валялись прямо на улицах. Новый диктатор Рыдз-Смиглы, преемник Пилсудского, был такой же генерал, как я турок. Единственное, что в нем было генеральского, — это расшитая фуражка с блестящим козырьком. Наверное, трудно найти два более непохожих народа, чем поляки и евреи, но все-таки и у них есть кое-что общее: ничем не оправданный оптимизм. Еврей полагают, что Всемогущий, Который, между нами говоря, самый главный антисемит, любит их больше всех во Вселенной, а поляки верят в силу своих усов. У тогдашних польских генералов не было ничего, кроме латунных медалей и лихо подкрученных усов. Их солдаты отправились воевать с гитлеровскими танками верхом и с саблями, как во времена короля Собеского. А командиры, знай себе, расчесывали усы и до последней минуты уверяли всех, что победа будет за ними. Я жил в маленькой гостинице на улице Милно. Эта была такая укромная улочка, что ее даже почтальон не мог найти. Услышав объявление по радио, я схватил сумку и бросился бежать. Я понимал, что чемодан мне просто не унести. А некоторые тащили такие сундуки, которые даже верблюду были бы не под силу. — Зейнвел сделал глоток кофе и хмыкнул: — Холодный, как лед.