Леонид Сергеев - Самая счастливая, или Дом на небе
Известное дело — невежественный человек всегда ненавидит то, чего не понимает.
Как ни натягивали отметки учителя, наш директор так и не смог вывести школу в передовые по успеваемости. Тогда он взял и ввел новшество — установил в классах кафедры, а уж здесь-то мы точно переплюнули все школы.
С годами учебные дела совсем перестали интересовать директора, он их полностью свалил на завуча. Сам осуществлял «общее руководство», неустанно вводил новшества и говорил о наших «неограниченных возможностях». Во всех школах самым грозным наказанием считалось «доложу директору», у нас — «пойдешь к завучу».
Директор создал и наш школьный хор. Позднее хоры появились во многих школах, но первый появился в нашей. Для музыкальных занятий пригласили бывшего оперного певца Анатолия Васильевича, человека страстного, энергичного, сумевшего нас увлечь хоровым пением… Я никогда не забуду наших репетиций и выступлений, и его, Анатолия Васильевича. Он не дирижировал, а прямо-таки священнодействовал — на глазах свершалась оптическая иллюзия: от напора звуков стены класса раздвигались и песня вырывалась на улицу, останавливая, завораживая прохожих. Трудно передать ту возвышенную приподнятую атмосферу, того состояния, когда в многоголосье ощущаешь себя важным нервом единого большого организма…
Наш хор, действительно, звучал неплохо; мы даже несколько раз выступали по городскому радио и тем самым прославили свою школу. Помнится, некоторые наши солисты (в том числе и отличник Чиркин) не на шутку возгордились, почувствовали себя масштабными фигурами. Но на наш выпускной вечер Анатолий Васильевич пришел с женой, тоже певицей, и они так пели дуэты из оперетт, что сразу стала понятна разница между способностями и талантом. После выступления супругов, ко мне подошел Чиркин и сникшим голосом сказал:
— Так я не смогу спеть никогда.
Понятно, в подростковом возрасте часто меняются самооценки, достаточно какого-либо случая, чтобы разувериться в себе или наоборот — почувствовать могущество. По слухам, Чиркин все же стал певцом и довольно известным.
Кстати, на том вечере, вернее, когда мы со Стариком и Вишней сбежали с него, я впервые выпил водки. Мы купили бутылку в магазине и распили ее в школьном саду. Домой я пришел вдрызг пьяный. Мать перепугалась, а отец с профессиональным спокойствием вывел меня во двор и «протравил» марганцовкой; потом помог раздеться и лечь в постель, а матери дал рецепт для похмелки:
— Утром неплохо бы ему крепкого чая.
На следующий день отец прочитал мне возвышенную лекцию о вреде пьянства и в заключение сказал:
— …Больше всего ты огорчишь меня, если пристрастишься к вину. Возьмешь худшее от своего отца.
К сожалению, именно это я и взял. К положительным качествам отца только приближался, но и приблизившись, сравнивая себя с ним, видел, что мне до него еще далеко: там, где я заканчивал, отец только начинал.
18.Вот выплывают из тумана дом, терраса, сарай, пристройка, еле различимые, еще неконкретные предметы. Возникнет что-то, качается, зыбкое — нет, кажется, было не то; появляется другое — вроде, близкое к реальности, плывет в сторону, встает на свое место, вырисовывается отчетливей, обрастает деталями. Из земли, точно из пара, вырастают деревья, отцветают, и вот уже светятся, как лампочки, темно-красные вишни. Быстро вымахали до человеческого роста кусты крыжовника, и повисли прозрачные ягоды. В палисаднике буйно полезли цветы, поглотили забор, стол и скамейку в саду; на террасу полезли вьюнки — разрастаются, скрывают весь дом. От цветов нет спасения, на их терпкий запах летят жуки со всей окрестности.
Когда я перешел в девятый класс, рядом с нашим поселком построили четыре двухэтажных дома из бруса и в округе появились новые поселенцы. Вечерами они прогуливались по поселку, заглядывали в палисадники. Помню, гуляла странная женщина лет сорока, она густо красилась и одевалась на какой-то старомодный лад, и когда вышагивала по дороге, крутила в пальцах прядь волос; в ее ломаной, вычурной походке виднелось желание покрасоваться, отчаянные потуги на изящество. Она напевала веселые мотивчики, в которых проскальзывали запрещенные для наших ушей слова, такие, как «любовники, хахаль, краля». Это было оскорблением поселковых норм приличия. Заметив кого-нибудь из парней, женщина заговаривала по-соседски о будничных делах, но потом вскользь намекала на свое одиночество. Кое-кто называл ее «женщиной вечерних профессий» и «угрозой семье», но позднее я понял, что она действительно одинока, ведь половина мужчин ее возраста погибла на фронте, а остальные были женаты и ей ничего не оставалось, как искать знакомств с людьми моложе себя.
А на нашей волейбольной площадке появилось совершенно замечательное существо — четырнадцатилетняя девчушка, невероятно худая в светлом ситцевом платье. У нее были прямые черные волосы и серые глаза. Только увидел ее на площадке — стало жарко. Она была опрятна и приветлива, говорила мало и тихо и, несмотря на невероятную худобу, блестяще играла в волейбол — казалось невозможным так сильно посылать мяч тонкой рукой. Ее звали Галя.
Эта Галя ни днем, ни ночью не выходила у меня из головы, в те дни я только из-за нее и приходил на площадку, а если она не появлялась, игра для меня теряла смысл. Но когда она играла, в меня вселялся черт, я не прощал ей ни малейшего промаха. Бывало, покрикиваю на нее (правда, приличествующим тоном), а она улыбается и смотрит на меня просто и нежно. Она неприкрыто романтизировала меня. В ней было врожденное благородство, утонченность и великодушие — качества высшего порядка, недосягаемые для меня. Я помню точно, мне все время хотелось сказать ей что-нибудь хорошее, но было стыдно проявлять свои чувства.
Однажды поселковые ребята и девчонки отправились купаться на Казанку. И она пошла с нами. Я не показывал вида, но украдкой наблюдал за ней, и как она разговаривала с девчонками, и как вбегала в воду, и как плавала.
— Ты прекрасно играешь в волейбол, — сказала она мне на обратном пути, и это признание сразу придало мне невероятные силы; ее разящая искренность моментально обезоружила меня.
Нормальный парень не мог не влюбиться, если ему говорили такие вещи. Как-то само собой мы ушли вперед, и ребята не окликали нас. Впоследствии это наше уединение получило широкую огласку, причем с невероятными добавлениями, но мне уже было все равно… Мы не заметили, как миновали поселок, Клыковку и очутились в Парке Горького. Заглянули в избу-читальню, полистали журналы, сбегали к фонтану, где из пасти дельфина вырывалась длинная струя воды, прокатились на маленькой бесплатной карусели. Был жаркий день и мы то и дело подбегали к киоску и пили газировку. Шипящая вода приятно обжигала горло, покалывала ноздри. У Гали искрились глаза, она смеялась и, обливаясь, продолжала пить воду. А я совсем обалдел от ее смеха и от запаха ее загорелой кожи; у меня кружилась голова, я что-то бормотал заплетающимся языком и ничего не понимал, что говорила Галя, только видел ее смеющийся рот… За свою жизнь я перепробовал всякие напитки, и в немалом количестве, и, бывало, выпивал с симпатичными, даже красивыми, женщинами, но никогда не пьянел так сильно, как в тот день от простой газировки.
А потом аллеи заполнились отдыхающими, и мы услышали, как на открытой эстраде заиграл оркестр. Перебежали газон и увидели ряды скамеек, заполненные слушателями, а еще дальше — эстраду, на которой играл духовой оркестр.
Мы пробрались к самой эстраде. Из семи музыкантов пять дули в медные трубы. Особенно старался один, игравший на тубе, похожей на гигантскую сверкающую раковину — он сильно раздувал щеки, краснел от натуги. Барабанщик тоже неистово лупил в барабаны — казалось, хотел устроить как можно больше грохота: закатывал глаза, стискивал зубы и наносил один удар за другим… Шесть музыкантов играли так, словно выполняли тяжелую работу, и только седьмой — трубач, играл необыкновенно легко. Это был полный парень с взлохмаченными волосами, которые все время спадали на лоб, и парень то и дело встряхивал головой. Он стоял впереди всех, высоко держал трубу и без малейших усилий, даже чуть небрежно, перебирал пальцами клапаны, при этом уголки его губ подрагивали от улыбки. Звук трубы тонул в общем грохоте оркестра, только иногда, в паузах, когда оркестранты на секунды смолкали (как мне казалось, чтобы отдышаться, а потом еще больше оглушить), слышались нежные звуки.
Закончив соло, трубач улыбался, благодарил слушателей за аплодисменты, прикладывая руку к груди, и, поправляя волосы, отходил в глубину сцены.
Он нам сразу понравился, с первой минуты, как только мы его увидели. И он нас заметил тоже. Отыграв последнюю вещь, даже подмигнул нам, а сходя с эстрады по ступеням, шепнул:
— Приходите завтра в это же время, поиграю только для вас.