Геннадий Головин - День рождения покойника
— Грубишь, мать! — недовольно отозвался Василий. — Смотри, лопнет пузырь моего терпения!
— Иди, мил человек, — уже тоном ниже заговорила та, любовно раскладывая на скамейке свой огородный инвентарь. — Прибраться мне нужно, ай нет? А то, вишь, и листочков уж сколь много нападало… и земелька, гляди, почерствела…
Все у нее было словно бы игрушечное — и грабельки, и лопаточка, и щеточка, и леечка. Да и сама она — совсем уже усохшая, величиной с пальчик, в опрятненьком светлом балахончике, в черном платочке, когда хлопотала над могилкой, что-то грабельками разравнивая, что-то, ей одной видимое, выщипывая и обирая, из леечки по капельке поливая, — больше всего маленькую девочку напоминала, которая увлеченно и с наслаждением играет во взрослую какую-то игру.
И когда она, закончив охорашивать цветничок на могилке, протерла лоскутком Васькину физиономию, упрятанную под начавшим уже мутнеть оргстеклом, и села на скамейку, ручки сложив на коленях, — смешно отчего-то, но и по-осеннему грустно стало Василию. Такая она сидела, донельзя довольная, со всем миром примиренная, тихая, скромно-важная…
— Стекло на фотке другое надо, — сказал он. — Это за зиму-то потрескается, ничего не увидишь. Да и оградку покрасить надо. У меня в сарае хорошая эмаль где-то валяется, голубенькая, так я тебе покрашу.
— Вот и славно… — все еще пребывая в каких-то нездешних сферах, размягченно откликнулась мать. — Вот и сделай, чем ругаться-то. А я тебе бутылку куплю. Вот и славно будет.
На следующее утро он, к собственному удивлению, опять побрел на работу, и на следующее — тоже, и даже в выходной день пошел, сам на себя плюясь от презрения.
Ладно бы там друзья-приятели ждали с рублем в кармане или разговоры какие душевные — ничего похожего!
Друзья-приятели, если и не шарахались теперь от него, то сторонились, уж это точно. Жертвы атеизма, они, конечно, не верили в потустороннее происхождение сегодняшнего Пепеляева. Но, с другой стороны, чем объяснять им было этот удивительный феномен появления в обществе принародно закопанного человека?
В общем, чепуха и недопонимание воцарились в отношениях Васи Пепеляева с окружающим обществом.
Правда, отдельные наиболее отважные граждане все ж таки вступали с ним иной раз в разговоры. Но делали это, так неприлично ужасаясь собственному нахальству, такую белибердень с перепугу несли, что Василию — сначала смешно, а потом, довольно скоро, раздражительно-скучно стало.
Непременно двух вопросов не могли избегнуть его собеседники. Первый: «Как тебе удалось?!»
— Чего «удалось»?
— Ну… это… Опять сюда?
— А-а! Там брат, то же самое. Ты — мене, я — тебе. А у меня как раз новые кирзовые сапоги были. Ну, я кому надо и сунул… Сам теперь видишь, в чем хожу? — и для убедительности шевелил сквозь дырку в сандалете пальцами ног.
Второй вопрос проистекал из первого. Задавали его тоже — словно бы и шутейно, но ответа почему-то ожидая с напряженностью:
— Ну и как там? — и пальцем в небо.
— Отлично! Знал бы, что так встречать будете, ни за что бы не убег. Там — что ты! — каждый день на пятнадцать минут по водопроводу пиво пускают! Веришь?
Кто их знает… Может, и верили, обалдуи.
Но, как сказано, очень скоро надоела Василию эта темнота, эта неразвитость, кемпендяйство это дремучее. У него даже характер — он заметил — портиться начал.
Шутки стал себе позволять иной раз очень невыдержанные. Кузе, например, брякнул ни с того ни с сего: «Скоро помрешь! Вижу! Сарделькой подавишься!» И сам себе огорчился: при виде вмиг окоченевшего от страха Кузьмы очень уж сладкое удовольствие в себе почуял.
Ну, конечно, один раз и отметелить его попробовали, не без этого. Возле пакгауза три каких-то бича набросились. Все норовили сначала мешок на голову нахлобучить, а потом уже бить. Должно быть, или Кузей, или начальством были подосланные. Один успел пригрозить: «Еще раз в порту появишься!..» — но не договорил, сердечный, потому как Вася не вполне корректным приемом, ногой по требухе, его угомонил. А остальные и так, от простого загробного улюлюкания чесанули, как чечеточники.
Вообще какая-то сварливость в душе у Васи завелась. Особенно стал донимать лилипутика, который с наглядной агитацией хлопотал. И карточки, видите ли, криво висят, и на позолоту поскупились, и вообще — неграмотно.
— Что значит «отлившись»? Бутылка может стоять «отлившись»! Ты, к примеру, из нее стакан отлил, вот она и — «отлившись». Другой надо стих. Переделай:
В том пожаре отличившись,
Вдруг поплыл через года,
Самоходка «Красный Лифшиц»
Не забудем никогда!
Ну а когда он однажды в музей проник, то чуть не до слез ли карапуза-активиста довел! Мелкая правда факта была ему, малообразованному, куда важнее, нежели крупная Правда-истина.
Орал:
— Подумай, куриная голова! Ежели все сгорели, то как патефон мог в живых остаться, да еще с пластинкой «Сегодня мы не на параде»?! Тебя же засмеют!
— А они, может, в ремонт его как раз отдали?
— Тебя, вместе с начальством твоим, в ремонт надо! А это что? «Любил в редкую минуту отдыха надеть Епифан Елизарович Акиньшин валенки с галошами чертовецкой пимокатной фабрики „Борец“…» Во-первых, размер не его — у Елизарыча тридцать восьмой был, на портянку. А во-вторых, где это видано, обалдуй, чтоб пимокатная фабрика галоши выпускала? Все переделать к чертовой матери!
— Кто вы такой? — попытался было протестовать человечек. — Почему вы экспонат в карман ложите?
— Я-те покажу экспонат! — совсем тут взъерепенился Пепеляев. — Это моя собственноручная расческа. Под суд отдам! Грабите мать-старушку, а я из-за вас нечесаный ходи? Ж-жу-лье! Все переделать! Не конструировал в период отпуска Валерка-моторист эту бандуру! Он в отпуске самогонный аппарат сварганил. Он — золотые руки был! А ты про него что написал: «…не-ежный отец!» Он не нежный отец, он — герой! Он по трем исполнительным листам платил! И не думал Василий Пепеляев в последнюю минуту о том, как спасти ценный груз: «Лифшиц» порожняком шел! А вот в эту, последнюю минуту я, Пепеляев, вот что думаю (тут он заговорил тихо и доходчиво): схожу-ка я сейчас за своим любимым огнеметом и пожгу тут у вас все к чертовой матери! Чтобы вы людям головы не дурили!
При этих словах человечек жалобно пискнул, пригнулся и выбежал прочь — наверняка жаловаться.
Очень осерчал Пепеляев. Кто знает, действительно, окажись у него в ту минуту под рукой огнемет, пожар бы закатил похлеще, чем на «Лифшице». Но поскольку огнемета не было, а висел на стене, наоборот, огнетушитель, он прибором тем жахнул по полу, струи, конечно, не дождался, плюнул с чувством и ушел просто так.
Возле ворот его ждали двое. Стояли, подпирая будку Матфея, и беседовали с вахтером.
Увидав Пепеляева, Матфей Давидович сказал:
— Вот он! — для точности ткнул пальцем и быстренько на всякий случай ухромал к себе.
«Похоже, опять драться…» — вмиг заскучав, подумал Василий и деловито огляделся. Но ни кирпича качественного, ни дрына сучковатого, приличного случаю, не обнаружил.
Впрочем, друзья-соперники были так себе. Один — в клеенчатой, но вроде как кожаной, курточке, совсем еще щеночек, хоть и в беретке.
Другой — с виду никакой. И одет — никак, и морда — никакая. Разве вот только усики рыжеватенькие… И росту — какого-то совсем среднего. И вроде бы даже тень не отбрасывал. Такой вот он был весь из себя скромный.
— Добрый день! — вежливо и культурно сказал щеночек, когда Пепеляев поравнялся с ними. — А мы вас ждем.
— Жди дальше. Это не я.
— Нет-нет. Я — серьезно… — тот пристроился к Пепеляеву и пошел рядом. — Понимаете, какое дело… Я из молодежной газеты «Чертовецкое племя», мы готовим очерк об экипаже «Теодор Лифшиц». Мне сказали, что никто, кроме вас, лучше не расскажет.
— Документ! — строго сказал Пепеляев и вдруг остановился.
Тот торопливо добыл корочки и показал. Все было в порядке: и печать, и «действительно до…»
Столь же вахтерски Пепеляев протянул руку и к серенькому:
— Ваш документ!
Тот развел руками. Дескать, якобы забыл.
— Это — просто так, мой знакомый… — поторопился объяснить щеночек в береточке.
— Ничем не могу, — сухо сказал Пепеляев. — Документов нет, а он говорит: «Здрасьте!» Я должен верить? А может, он чем-нибудь воспользоваться хочет?
— Чем воспользоваться? — не поняла береточка.
— Не знаю чем, а хочет! Есть, дорогой товарищ, единые правила, нарушать которые никому не дозволено.
Серенький улыбался, как глухонемой. Дружелюбно, ясно, ничего будто бы не понимая. От него к тому же пахло тройным одеколоном — не изнутри, а снаружи, — что окончательно уж не понравилось Василию.
— Пусть он отвалит отседова, — сказал он, — а мы с вами побеседуем на интересующие нас темы.