Татьяна Соломатина - Мой одесский язык
Я таким ребёнком не была. Во-первых, практически никогда не уставала. Особенно если меня заинтересовать. Клеить домики из картона я могла по пять часов кряду, чтобы в итоге обнаружить уснувшего рядом со мной папу. Который якобы только на пару минут «закрыл глаза, потому что они устали». Потом на папин храп из комнаты выходила мама, громогласно возмущалась, что уже час ночи, а ребёнок ни в одном глазу! Я всегда удивлялась. Потому что ночи был уже не час, ночь была уже давным-давно, ещё когда мы сели домики клеить. Потому что уже и тогда за окном было темно.
Во-вторых, если я наконец действительно уставала – я засыпала безо всяких капризов, в чём была и где стояла.
В-третьих, я была очень, очень-преочень воспитанной девочкой и однажды поездом из Одессы в Москву доехала без единого посещения туалета. Мне было пять лет, я была с папиной тёткой, справедливо полагавшей, что детки, когда им хочется, – просятся. Детка в виде меня, бывшая целые сутки в поезде с тёткой, не совсем, видимо, справедливо полагала, что о таком говорить вслух неприлично.
– Может быть, ты хочешь в туалет? – спросила меня наконец папина тётка, когда мы с Киевского вокзала переместились на Казанский.
– Да! – сказала я, и из моих ясно-голубых глаз потекли слёзы счастья. Я знала, что ещё сутки до Казани не выдержу. Даже учитывая добровольный отказ от газировки и чая. А может, это были не слёзы счастья, а просто излишняя жидкость вот так вот выходила.
В общем, любому папе с таким ребёнком, как я, в театре нечего бояться. Особенно принимая в расчёт то обстоятельство, что с тех пор, как отцовская тётка поведала всем историю о сутках без опорожнения, простите, мочевого пузыря, мама всем родственникам строго-настрого наказала «эту принцессу!» в приказном порядке водить в туалеты, сколько бы времени, где и по какому поводу она ни появлялась в миру. Чем, надо признать, привнесла в мою жизнь огромные душевные муки. Мы могли прийти к кому-то в гости. Я, вся такая, в белых гольфах и бантах, вся такая, выучившая новых зарифмованных наборов слов, вся такая взрослая и гордая, а тут тебе при всех – бабах! – «Ты в туалет не хочешь?!» И далее без паузы – история про мою поездку с папиной тёткой. Ох уж эти взрослые!
Впрочем, я с тех пор, как видите, избавилась от непонятно откуда взявшейся протокольной стыдливости и совершенно спокойно гутарю с вами об этом даже типографским способом на изданных немалым тиражом страницах безо всякой рефлексии. Честно говоря, лишь с той целью, что мне-то всё равно, а у многих из вас есть дети. Будьте внимательнее к чувствам и чувствительности маленьких человечков. Вдруг именно у вас растёт вовсе не фифа, каковой её полагают все родственники, друзья и приятели, а самая настоящая принцесса. Ну или хотя бы будущий писатель.
– Не пустят – пойдёте домой! Всё, разговор окончен! – строго сказала мама.
«Завтра я иду в Оперный!» – кричало всё во мне. Просто-таки истошно голосило. Я знала, что в театр надо красиво одеться и там – хорошо себя вести. И раз детей в театр не пускают, значит, надо прикинуться взрослой. А как прикинуться взрослой – знает любая девочка. Пока мама пишет планы – проклятие всех учителей, надо нацепить её платье, подвязав узлами, накрасить губы морковной помадой, а веки – густо навести голубыми тенями. И во всём этом выйти к маме и вежливо её попросить: «Мама, дай мне, пожалуйста, твои туфли примерить».
Прикинулась…
Надо сказать, что туфли, в отличие от платьев, лежали в коробках, и трогать их просто так, в отличие от тех же платьев, не очень-то разрешалось. Платья маме шила бабушка, а вот красивые туфли приходилось «доставать». Это сейчас на девичниках просто друг перед другом каблучками цокают. А тогда истории «доставания» приличной обувки, в диапазоне от истинно трагических до сюрреалистических, были чуть ли не важнее самой обувки.
Мама чуть со стула не упала, потому что ранее я не была замечена в таких шалостях с переодеваниями и разукрашиваниями. Разве какие другие умные девочки стали бы проделывать всё такое при родителях? Правильно. Только когда они на работе! А на работе родители были почти всегда, и я помню, как всё в те же лет пять достала из шкафа мамину пудру. В круглой картонной коробочке. Рассыпчатую, как мука. Рука у меня дрогнула, и пудра… Да-да, она рассыпалась! Я была в ужасе. И даже не от того, что мама заругает. А оттого, что эту пудру ей привезла московская Галка, и мама этой пудрой пользовалась только по большим праздникам. Мама очень любила эту пудру, а я… А я… А я – свинья! Нет мне прощения! Что могла – я собрала в коробочку. Остальное протёрла. Но протереть как следует – не смогла. У нас был паркет, и пудра намертво въелась в швы. И ещё пару лет у нас в доме пахло «французской пылью». Во всяком случае, стоило мне подойти к месту «преступления» – начинало пахнуть. Много позже я узнала этот запах – когда сама начала пользоваться тональным кремом. Купила один из самых на тот момент дорогих, проверенных и… узнала запах. «Московская Галка никогда не привозит фигни, лишь бы!..» – говаривала моя тётя, мамина сестра. Она была права.
А ещё я покалечила мамину помаду. Мама привезла её с одних из курсов повышения – в Москве же. Помаду и тушь. Тушь была с розочкой на пенале. Но помада привлекала меня куда больше. Она была идеальной формы. Идеальной. Именно эта идеальная форма и не позволяла маме начать пользоваться. Как я это понимала, когда в её отсутствие доставала помаду из шкафа, выкручивала и любовалась. Как любуется добрый калека красавцами. Как мудрый старик – молодостью. И вот однажды – бурные у меня были пять! – дождавшись, когда за мамой захлопнется дверь, я подтащила табурет к шкафу – помада стояла на самой верхней полочке, потянулась к ней, и… она упала. Упала на пол! Сверху! На пол! Ужас объял всё моё естество, простите за непозволительный приличному прозаику оборот. Но из гаммы C-dur «до» не выкинуть. Ужас объял всё моё пятилетнее естество. Не из-за того, что мама рассердится. А из-за того, что помада наверняка – наверняка! наверняка! – не выдержала падения. Идеалы всегда хрупки.
Я села на пол и заплакала, оттягивая момент неизбежной констатации факта смерти помады. Не так ли Ромео оплакивал Джульетту? Нет! Что он мог знать о законченной беспросветности горя, жалкий прыщавый подросток! Умереть от горя – сублимация! А вот продолжать жить, став самому себе горьким ядом из-за уничтожения совершенного – вот она, настоящая, беспримесная на веки вечные тьма! Вот оно, бездумно вызубренное всеми интеллигентами: «Он не заслужил света, он заслужил покой!»
Я сидела на полу рядом с маминой помадой и, ещё толком ничего не зная о свете, понимала, что покоя не заслужу никогда.
Наконец я решилась её раскрыть.
Мир безжалостен к своим творениям – безжизненной палочкой она вывалилась из тубы…
Мною овладела отрешённость.
Кстати, никто меня не ругал. Мама вообще испугалась, обнаружив меня на полу у покалеченной мною красоты.
– Да ладно! – бодро сказала она. – Я куплю себе другую. Да и эта не пропала, не расстраивайся! Губы-то ею всё равно можно красить. Я её хранила, потому что хотела Светлане Даниловне на День учителя подарить. А теперь вот сама красить буду! Хочешь, я сварю тебе кисель с вишней?
Такое не очень-то характерное для моей мамы поведение – оставить очевидное преступление без долгого словесного морально-нравственного наказания – свидетельствовало о том, что она боялась за мой рассудок. Кисель с вишней – лучшее лекарство от душевных ран, особенно если учесть, что кисель с вишней в пределах известной вселенной никто лучше моей мамы не варил и, наверное, по сей день не варит. Так что тогда моё душевное здоровье было сохранено, а спустя столько лет раны и вовсе затянулись. Хотя по сей день мне иногда снится кошмар: в чистом поле – я, табурет, кувалда и микеланджеловский Давид… О дальнейшем развитии сюжета догадывайтесь сами.
И вот что я хочу сказать по этому поводу: лучше беспокойный бликующий свет, чем бесцветный монотонный покой.
В общем, к своим шести о помаде я уже и не вспоминала, потому что расстояние между пятью и шестью гораздо больше, нежели между рождением и смертью, хотя на первый взгляд подобное утверждение кажется абсурдным. Потому, смело накрасив губы остатками той самой, некогда идеальной формы, помадой, превратившейся за год во всего лишь цвет, пахнущий гуашью, – я вышла к маме в её изуродованном узлами шифоновом платье и вежливо попросила:
– Мама, дай мне, пожалуйста, твои туфли примерить.
Мама чуть со стула не упала, потому что ранее я не была замечена в таких шалостях с переодеваниями и разукрашиваниями. А мой интерес к её косметике мама полагала исключительно умозрительным и оказалась отчасти права. Ибо я помню формы, запахи, цвета́ и свои чувства и совершенно не помню, как это всё на мне выглядело. Ни в целом, ни по отдельности.