Маркус Зусак - Братья Волф
Ждал.
…ын-н.
Пошли гудки.
Ын-н-никого.
Никого.
Никого.
Трубку взяла не она, и мне пришлось объяснять другому человеку, кто я такой.
— Кэмерон.
— Кэмерон?
«Кэмерон Волф, старая дура!» — хотелось мне завопить, но я взял себя в руки. Нет, я ответил даже с достоинством:
— Кэмерон Волф. Я помогал сантехнику.
Произнеся эти слова, я понял, что еще нисколько не отдышался после бега. Я тяжело дышал в трубку, даже когда услышал там наконец Ребекку Конлон.
— Ребекка?
— Да?
Голос, ее голос.
Ее.
Я говорил, запинаясь, но не от оцепенения. Я собрался, и все говорилось с расчетом, со страстью, даже с какой-то суровой твердой гордостью. Мой голос полз к ней. Вопрошал. Мозжил телефон. Ну давай же. Пора. Спроси.
— Да, я думал… — В горле жгло. — Думал, если бы…
Суббота.
В субботу лучше всего.
Нет.
Нет?
Именно, нет — ты меня понял.
Вообще-то, Ребекка Конлон не произнесла слова «нет», когда отказалась встретиться со мной где-нибудь в субботу. Она сказала: «Я не могу», — и теперь, вспоминая наш разговор, я пытаюсь понять, было ли огорчение в ее голосе искренним.
Конечно, пытаюсь, ведь она тут же сказала, что ничего не может планировать и на воскресенье, и на следующие выходные из-за каких-то там семейных дел или чего-то из той же серии. Притворяться ни к чему. Она готовила себе крепкую почву, чтобы не подпустить меня ближе. Понимаете, про воскресенье я даже не успел спросить. Не говоря уж про следующие выходные! Боль в ухе считала мне секунды. Черное небо как будто опустилось на землю. Мне казалось, будто меня засасывает в серые тучи над головой, и медленно-медленно наш разговор сошел на нет.
— Ну, может как-нибудь в другой раз.
Я злобно ухмыльнулся замызганной телефонной будке. Голос у меня, однако, все еще был любезным и сдержанным.
— Ага, здорово было бы, ну.
Славный, чудный голос. Слышу ли я его в последний раз? Наверное, если, конечно, она не настолько дура, чтобы оказаться дома в будущие выходные, когда мы с отцом будем заканчивать работу.
Да, этот голос, и почему-то я уже не мог сказать, действительно ли он мне такой настоящий. Слишком он недоступен для настоящего.
— Ладно, до скорого, — попрощался я, но ничего скорого с ней не предвидел.
— Ага, пока-а. — Этим добавила к ранению оскорбление.
Она повесила трубку — зверски. Я слушал изо всех сил, и звук этот рвал мне голову. Медленно, очень медленно я отпустил трубку и вышел, бросил ее висеть, полумертвую.
Схваченную.
Допытанную.
Повешенную.
Бросил ее висеть и пошел прочь, домой.
Обратный путь не был таким тоскливым, как вы могли бы подумать, потому что мысли воевали у меня в голове, и от этого время бежало быстрее. Каждый шаг оставлял на тротуаре невидимый след, который только я смогу учуять, проходя мимо в будущем. Повезло.
На полдороги я заметил на углу еще одну телефонную будку, она трунила и смеялась надо мной из боковой улицы.
«Ха!» — только и сказал я про себя, продолжая путь и пытаясь почесать лопатку усталой пятерней, что вытянулась на конце выгнутого, перекрученного локтя.
На этот раз я ввалился в калитку, пооколачивался по дому и где-то в половине одиннадцатого уже лег.
Я не спал.
Я потел, дрожал — один.
И видел картины, налепленные мне на глаза.
Вброшенные в них.
Видел все. В подробностях. От бейсбольной и крикетной бит, лекарственного холодка, столба без знака, снов, отцов, братьев, матери, сестры, Брюса, друга, девушки, голоса, пропавшего — и до. Меня.
Моя жизнь топталась по моей постели.
Слезы чугунными ядрами катились по лицу.
Я видел, как иду к телефону.
Говорю.
Бреду домой.
Потом, где-то около часу ночи, я встал, натянул джинсы и босиком пошел на задний двор.
Из комнаты.
По коридору.
Через черный ход.
Ледяная ночь.
По цементу и на траву, там я остановился.
Я стоял и смотрел — в небо и на город вокруг меня. Стоял, свесив руки, и видел все, что со мной произошло, и кем я был, и как все всегда будет у меня в жизни. Истину. Никаких желаний, никаких догадок. Я знал, кто я и что буду делать всегда. Я не сомневался в этом, зубы у меня сомкнулись, а зрение жгло глаза.
Рот у меня распахнулся.
Оно случилось.
Да, подняв голову к небу, я завыл.
Раскинув руки, я выл, и все из меня выходило вон. Образы лились из горла, и прошлые голоса окружили меня. Небо слушало. А город — нет. Мне было плевать. Меня занимало одно: выть, слышать собственный вой и запоминать, что в этом мальчишке есть сила, есть, что отдать. Я выл ой как пронзительно и безнадежно, сообщая миру, что я здесь и не сдамся.
Ни сегодня.
И никогда.
Да, я выл, а за дверью черного хода столпилась, неведомо для меня, вся семья, смотрела на меня и не понимала, что это я затеял.
Сначала все черно-белое.
Черное на белом.
Это где я иду, по страницам.
Вот по этим страницам.
Иногда получается, что одна нога у меня идет по страницам, по словам, а другая — по тому, что они сообщают. И я снова оказываюсь там: замышляю всякие проделки с Рубом, боксирую с ним, помогаю отцу, слышу от матери, что я животное, вижу, как жизнь Сары в руках Брюса идет под откос, и заявляю Стиву, что разобью ему лицо, если он еще раз назовет меня раздолбаем. Я даже вижу, как купленная Грегом дурь вылетает в печную трубу и накуривает воздух над его крышей. Одна нога несет меня к дому Ребекки Конлон, куда я приходил работать, куда звонил. Другая задерживает меня в картинке, где задушенная трубка в телефонной будке мертво висит с остатками моего голоса внутри.
Иной раз, когда я поглубже забреду в страницы, буквы в каждом слове становятся огромными, словно здания в городе. Я стою под ними, гляжу вверх.
То, бывает, бегу.
А то ползу.
Сквозь.
Каждую страницу.
Сны укрывают меня, но случается, и обдирают плоть с моей души или просто стаскивают одеяло, и я остаюсь наедине с собой, зябну.
Пальцы трогают страницы.
Переворачивают меня.
Я продолжаюсь.
Я всегда продолжаюсь.
Все большое.
Страницы и слова — это мой мир, распахнутый перед вами, смотрите, трогайте. Оглядываясь, я вижу — расплывчато — ваше лицо, склоненное надо мной. Видите мои глаза?
Однако иду дальше, перехожу сновидение, которое несет меня со страницы на страницу.
Оказываюсь там, где вижу себя: как выхожу в морозную ночь на задний двор. Вижу город и небо, чувствую холод. Встаю рядом с собой.
Джинсы.
Босые ноги.
Голая грудь, дрожь.
Мальчишеские руки.
Они раскинуты, тянутся куда-то.
Налетает ветер, и бумажные листы взлетают и опадают вокруг нас, там, во дворе. Вой отчаянно ломится мне в уши, и я его впускаю.
Я хватаюсь за это отчаяние, потому что.
Без него никак.
Я его жажду.
Я улыбаюсь.
Лают собаки, пока далеко, но все ближе.
Рядом с собой слышу, как вою я.
Хороший сон.
Вою. Громко.
Сильно.
Последние листы бумаги все еще падают.
Я живой.
Никогда не был так…
Смотрю под ноги.
Слова — моя жизнь.
Вой не стихает.
Я стою по щиколотку в разлетевшихся страницах, вой — у меня в ушах.
Против Рубена Волфа
Посвящается Скаут
1
Собака, на которую мы ставим, похожа, скорее, на крысу.
— Зато помчится пулей, — говорит Руб.
Весь из фланелевых улыбок и крученых кед. Сплюнет и улыбнется. Сплюнет. Улыбнется. Милейший он парень, без вопросов, мой брат. Рубен Волф. На дворе обычная зима тревоги нашей.
Мы сидим на нижнем ярусе пыльной открытой трибуны.
Мимо проходит девица.
«Боже мой», — думаю я.
— Боже мой, — говорит Руб, и вот она разница, как мы с ним смотрим на девчонку, томимся, дышим, существуем. Такие вот девчонки — не самые частые гости на собачьих бегах. Те, к которым мы тут привыкли, — или мышки, прикуривающие одну от другой, или кобылы, без конца жующие пирожки. Или шлюховатые с пивком. Однако та, на которую мы глядим, — редкая птица. Я б поставил на нее, если бы она могла участвовать в забеге. Великолепная.
Ну а так лишь тоска у меня от вида ног, которых мне не коснуться, или губ, которые мне не улыбнутся. Или бедер, которые не льнут ко мне. И сердец, что бьются не для меня.