Иштван Эркень - Избранное
С полчаса я провалялась на диване, пока не прошел приступ удушья. Потом отправилась к Пауле. Как обычно, на звонок открыла дверь зубная докторша. «Вы к госпоже Каус?» — спросила она, и, как всегда, неприветливо. Я соврала, будто у меня болит зуб, и докторша тут же стала обходительнее. Через минуту я уже сидела в зубоврачебном кресле доктора Кауса, и задернутая портьерой дверь — единственное, что отделяло меня от комнаты Паулы.
Знаешь, сколько у меня зубов? Двадцать четыре собственных, и ни один не болит. Агоштон, докторша эта, конечно, сразу же обнаружила дырку в здоровом зубе. Спрашивает, сделать ли укол. Я говорю: не надо. Даже если бы она мне гвоздь загнала, я и то ничего бы не почувствовала, потому что в это время из соседней комнаты донеслось вожделенное причмокивание, и издавать эти звуки мог только Виктор.
Докторша начала сверлить зуб. Несколько раз она делала мне замечания, чтобы я не вертела головой. Слов я не могла разобрать, отчасти портьера приглушала, а отчасти бормашина, которая гудела над ухом, но, видимо, действует в нас какая-то особая сигнальная система. Ты меня знаешь, Гиза. Я долго могу терпеть, так что по моему виду ни о чем не догадаешься. Взрыв у меня наступает неожиданно. Некоторое время я сидела как истукан, так что даже докторша похвалила меня за дисциплинированность, но по долетавшим шорохам, звяканью посуды, обрывкам слов я уловила самый критический момент… Ты, конечно, осудишь меня. К сожалению, я чересчур энергично оттолкнула докторшу. Сорвала портьеру, о чем теперь тоже сожалею. Распахнула дверь и появилась там, как и предполагала, в самый подходящий момент.
Не стану уверять тебя, Гиза, будто бы я была совершенно спокойна; однако если бы я не увидела блюдо с потрошками и зеленью, я бы еще, пожалуй, могла совладать с собой. За столом, прикрыв необъятный живот столь же необъятной салфеткой-простыней, восседал этот старый негодник и со сладострастными стонами и всхлипываниями смотрел, как Паула наливает ему бульон. Это не было для меня неожиданным ударом. Увидеть, как бывший оперный певец, а ныне старик-пенсионер ест куриный бульон, — от этого еще никто не умер. Но когда я убедилась, что эта женщина, на которую я чуть ли не молилась, неделями и даже месяцами методично вытягивала из меня все самые сокровенные тайны, вот тут я закусила удила.
Должна тебе пояснить, Гиза, что Виктор любит процеженный бульон. При этом куриная печенка должна подаваться отдельно, в маленькой кастрюльке, а на блюде, тоже отдельно, должны быть выложены вареная петрушка с зеленью, куриный желудок и шейка, ну, и манные галушки. Увидев это блюдо с зеленью, потрошками и галушками, я схватила его и опрокинула на голову Пауле; та завизжала и выскочила за дверь, а манные галушки стекали у нее по волосам. С тех самых пор я ее милость не видела.
Ты меня знаешь, Гиза: стоит мне сорвать злость, и я тут же остываю. Смею утверждать, что в последующие минуты я вела себя безукоризненно; даже ты была бы мною довольна. В создавшейся ситуации у меня было одно преимущество, а именно то, что Виктор не мог тотчас же вскочить с места. У него дурная привычка (впрочем, других за ним и не водится, сплошь одни дурные) во время еды снимать под столом ботинки. Видимо, он их ногой затолкал куда-то, а в носках предстать стеснялся; шарил ногой под столом и никак не мог нащупать ботинки. Я же с надменным спокойствием, почти любезно сказала ему: «Сожалею, что почтеннейшая госпожа Каус удалилась. А вас, уважаемый сударь, я отныне и знать не желаю».
Как он закряхтел, заюлил, засуетился — это надо было видеть, Гиза! Я, оказывается, превратно истолковала обстоятельства, и потому он умоляет выслушать его. «Сочувствую, — сказала я ему, — однако вынуждена вас просить в дальнейшем избавить меня от ваших посещений». На это он заявил, что не может жить без меня; конечно, мне эти слова были приятны, но, слава Богу, я от них не растаяла. Напротив, тут меня осенила гениальная мысль, и я ответила: «Я же, со своей стороны надеюсь, что вы свыкнетесь со стряпней моей дворничихи».
Помню, что в руках я еще сжимала сорванную портьеру. Я была до такой степени спокойна, что аккуратно сложила ее, попросила докторшу простить меня великодушно и удалилась с гордо поднятой головой. Я чувствовала себя счастливой, свободной, во всем теле ощущала невесомую легкость. Довольная собой, я легла спать и спала как младенец, а наутро проснулась вся истерзанная, будто проглотила острое лезвие. Каждая клеточка во мне исходила кровью. Я вмиг осознала то, в чем никогда не решалась признаться самой себе: я люблю этого человека.
Что я после этого пережила, врагу не пожелаю. Не сердись, но я не в силах таить в себе свои муки. Мне вспоминается сейчас тот вечер в больнице, когда я осталась вдовою. Я сказала тогда: «Теперь всему конец, Гиза». Ты процитировала какого-то немецкого поэта. Старость, сказала ты, это сплошная цепь компромиссов, но после каждой сделки нам удается хоть что-нибудь урвать у жизни. «Чем меньше нам достается, тем оно для нас ценнее…» Та малость, которую урвала я, — это моя любовь.
Теперь я могу тебе во всем открыться: это Виктор должен был приехать из Солнока. Его ждала я в тот момент, когда нас сфотографировали, ему я радовалась, навстречу ему бежала. В тот вечер я впервые отдалась ему. Признаюсь, что наша связь длилась все эти долгие годы, в Лете и в Будапеште, до моего замужества и после, вплоть до того самого дня, когда несчастного Белу из операционной привезли в палату. Едва успев очнуться после наркоза, он сразу принялся взглядом искать меня; и тут я разревелась. С тех пор я больше не позволяла Виктору прикасаться ко мне; но я не переставала его любить и просто не пережила бы, если бы мне довелось потерять его. Объятия сменились ужинами. Он ел отвратительно — с жадностью, как задыхающийся хватает воздух, — но зато он ел мою стряпню… Гиза, даже покупать продукты для ужина и то было для меня радостью: брать в руки мясо, зелень, которые он потом съест. Я пишу чушь несусветную, но что делать, если я и люблю его так же безрассудно! Люблю даже этот его необъятный живот. Люблю его имя — Виктор! — и не только само имя, но каждое слово, которое хоть чем-то его напоминает. В войну я сочувствовала англичанам, пожалуй, только из-за пресловутого жеста Черчилля, адресованного немцам: два пальца, расставленных буквой V — victoria. Ты спросишь: если я до беспамятства любила его, то как могла таить это даже от себя самой? Не спрашивай, Гиза. Выходит, могла. Могла таиться даже от самой себя; но только до утра прошлой среды.
Сейчас расскажу тебе, что произошло с того утра. Когда ты узнаешь, до чего я дошла, ты не откажешь мне в помощи. Ну, а твое желание — для Миши закон.
Проснувшись, я сразу схватилась за телефон. У меня было такое чувство, что, не поговори я с Виктором, я тут же умру. К сожалению, эта старая мегера, его мать, узнала меня по голосу. После первого же моего «алло!» она бросила трубку.
Я какое-то время выждала. Позвонила снова. И опять трубку сняла его мамаша.
После этого я поставила перед собой часы и принялась названивать через каждые десять минут, однако Аделаида Брукнер теперь уже вообще не снимала трубку.
Тогда я написала ему письмо, в котором все объяснила. Отправила письмо срочной почтой, но матушка перехватила его (на следующий день оно вернулось ко мне нераспечатанным).
К вечеру я подослала с запиской Мышку, которую эта карга не знает в лицо. Однако она заподозрила неладное и выставила Мышку за порог.
Когда стемнело, я отправилась туда сама. Они живут на улице Бальзака, квартира расположена в бельэтаже, по счастью, невысоком, так что если встать на цыпочки, то с противоположного тротуара можно заглянуть в окна.
Виктор тоже был дома, судя по тому, что в обеих комнатах горел свет. Его самого не было видно, зато я хорошо видела эту фурию, его мамашу, которая бездельничала, рассевшись под торшером.
Я прождала с полчаса в надежде, что Виктор, может, подойдет к окну, и я дам ему знак. К сожалению, он так и не показался.
На мое счастье, прямо против их окон я обнаружила телефон-автомат. Я вошла в кабину и набрала номер Виктора. Заметив, что к телефону опять подходит старуха, я повесила трубку.
Ты знаешь, Гиза, какой настырной я могу быть, если меня доведут! Я засела в будке. Не знаю, сколько я ждала, но в конце концов Аделаида Чермлени-Брукнер заерзала в кресле, встала, прошлепала через всю комнату и нырнула в дверь, скрытую обоями. По всей вероятности, ей захотелось в уборную. Я моментально набрала номер. И что бы ты думала? Эта мегера не поленилась даже из уборной выскочить! Пришлось снова бросить трубку.
Я решила сделать последнюю попытку. Прямо над моей головой, тоже в бельэтаже, помещалась довольно известная школа танцев. «Курс танцев для взрослых» — эта ее реклама, расклеенная в трамваях, то и дело бросалась в глаза. Я позвонила у входа. Дверь открыла супруга учителя танцев. Сперва она несколько опешила, но затем провела меня в танцевальный зал. Мы сейчас проходим «ча-ча-ча», сказала она, а я любой ценой пыталась незаметно подобраться к окну.