Ференц Шанта - Пятая печать
Он положил сигарету на тумбочку, лег и натянул на себя одеяло.
«Как бы там ни было, первое требование порядочности я выполнил. Я не пропустил мимо ушей вопрос мастера Дюрицы, а размышляю над ним, не могу успокоиться, терзаюсь, ищу объяснения, но мимо ушей не пропустил… Стало быть, в общем, я не подонок!»
Помедлив немного, он добавил: «Разве что чуть-чуть… самую капельку, я все же — один из мелких негодяев!»
Когда вошла жена, он притворился спящим.
Госпожа Ковач легла рядом.
— Спишь? — спросила она.
— Нет, — ответил он. — Только стыдно самого себя, вот и делаю вид, будто это и не я вовсе…
— Ты все про то же?
— Да! Вернее сказать — уже нет… теперь столяр Ковач уже не думает, теперь он слушает…
Женщина тихо произнесла:
— Знаешь…
— Что?
— Я смогла бы сделать выбор…
Ковач в темноте повернулся к ней:
— Ты это серьезно?
— Да!
Они помолчали, потом жена Ковача сказала:
— Наверное, потому смогла бы, что слишком уж много несчастий выпало на мою долю — на три жизни хватило бы…
— В этом все дело?..
Конечно… — Женщина приподнялась на локте. Помолчала, потом снова опустила голову на подушку. — Я знаю, у вас дома тоже трудно жилось, но, когда вспоминаю нашу жизнь, уже и сама не понимаю, как мы вообще выдержали? Мне еще только двенадцать было, а я зимой ли, летом ли — уже с рассветом бежала в отдел доставки, и, когда другие дети, мои сверстники, еще только отправлялись в школу, я, полузамерзшая, уже кончала разносить газеты. Вниз по лестнице, вверх по лестнице… Понять не могу, как я это вытерпела? Один наш родственник на скотобойне работал. Так я каждое утро к половине восьмого к нему бегала, и он выносил для нас три литра сыворотки, они там ею свиней и телят кормили. Это и был наш завтрак. На девятерых-то детей! Боже мой, какая нищета! Сыворотку я носила в кастрюле, дужку к ней мы из шпагата связали, с этой кастрюлей, бывало, и таскаюсь, пока все газеты не разнесу, а на обратном пути смотрю, как другие дети в школу идут. На этом — одно зимнее пальто, на том — другое зимнее пальто, иной и в шубе шагает, а у меня рваные калоши на ногах и какой-то старый-престарый мужской пиджак, в хорошем платке и то теплее. В витринах выставлялись куклы с прическами, они всегда распродавались, покупатель всегда находился, только и они больше стоили, чем отец получал не знаю уж за какое время, пока у него была работа и не нужно было бродить в поисках случайного заработка — чтобы прокормить нас. У кого бы я ни работала, на меня лишь кричали, ругали мою мать, потому что я вечно ходила сонная, хотелось лечь и уснуть… И чтобы теперь самой стать одной из тех, кто кричит на обездоленных? Я-то помню, что тогда чувствовала!.. И что переживала, глядя на тех, кто меня бранил, хотя у них-то всего было вдосталь!
Помолчав, она заговорила снова: — Вот почему я смогу выбрать. Лучше уж любые лишения… в этом я, увы, разбираюсь! Но выбрать твоего Тиктаку или как его там — нет, лучше умереть!
Ковач не проронил ни звука. Оба долго молчали. Потом женщина вдруг сказала:
— Нет, все-таки я не смогу выбрать!
— Но ты ведь только что говорила, что уже выбрала?
— Да. Уже и выбрала… И все-таки не смогу! Я уже ясно чувствовала, вот как теперь, что предпочитаю участь Дюдю и никакую другую, — но тут вспомнила про вас! Ты не прав, будто не важно, одни мы или нет. Будь я сама по себе, я бы выбрала Дюдю, это так же верно, как то, что я вас люблю… А вот хватит ли у меня сил вынести, чтоб и вы страдали, как я? Разве моя мать не мучилась еще больше, глядя на мои муки? Разве не ей было хуже всех? И разве бы она не отдала все, что могла, лишь бы не видеть, как мы бедствуем?
Они опять помолчали, и лишь через некоторое время женщина заговорила снова:
— Все мы связаны с жизнью других людей и не можем решать, как подсказывает сердце! Иногда ради них мы способны быть сильными, а иногда из-за них же бываем совсем слабыми!
И прибавила:
— Очень, очень сильными… и совсем-совсем слабыми!
Она не сказала, что окончательно выбрала Тиктаку.
Хотела сказать, но не повернулся язык.
Ковач лежал неподвижно, вглядываясь в окружающую тьму.
«Счастливый человек! — мелькнула мысль. — А я только о себе думал…»
Позднее, уже далеко за полночь, услышав ровное дыхание жены, он осторожно слез с кровати и прямо тут же опустился на колени. Уткнувшись головой в кровать, сложил вместе руки. И стал молиться, как привык с детских лет, но на этот раз исповедуясь в своей слабости; чувствуя, как комок подкатывает к горлу и как пылает лоб, молил бога простить его за то, что он окончательно выбрал Томоцеускакатити, — увы, слаб человек, и никому это не известно лучше, чем богу!
4
Трактирщик, проводив гостей, потушил свет, распахнул двери и окна — проветрить помещение. В темноте привычными движениями навел порядок на стойке. Вымыл стаканы, наполнил вином бак, расставил стулья и вышел на улицу стряхнуть со скатертей.
Стоя на мостовой, взглянул на небо и подумал, повезет ли пережить эту ночь без бомбежки. Все вокруг окутывал густой туман, синие лампочки испускали очень слабый свет и были едва заметны. Где-то раздавались мерные шаги патруля, с громким скрежетом проехал по одной из ближних линий трамвай.
«Ну и отвратный же был тип! — вспомнил хозяин кабачка, заслышав шаги патрульных. — Отъявленный негодяй и мерзавец! А у второго в бумажнике столько денег, что небось и родственничкам тысчонки три-четыре отвалил! И меня же назвал ловкачом за мою палинку. Если я ловкач, то кто же тогда он, с такими деньжищами? Кто же такой подох, чтоб у этого завелось столько денег? Или сколько же их окочурилось? Скотина! Грубая скотина. Живодер! Ума меньше, чем у моей кошки. А другой-то! Вот уж действительно… Мерзавец над мерзавцами! По сравнению с ним этот толстосум просто обыкновенный живодер! Дурак…»
Он свернул скатерти и отнес их обратно в заведение. Потом возвратился, опустил на окнах жалюзи, опустил жалюзи и на двери, но так, чтобы под ними можно было пролезть. Потом закрыл их изнутри на замок, затворил дверь и тоже запер.
«Мелкий жулик, дурак…»
Он ощупью пробрался меж столов до самой стойки, потом нащупал дверь в свою квартиру.
«Так оно и правильно! Быть коллегой Белой и никем больше! Коллега Бела во всем сама любезность!.. Приятно слышать, когда про тебя так говорят! Когда хотя бы не сколько человек уважают тебя за то, что им хорошо в твоей компании! И тот, кто заявляет, будто в жизни можно достичь большего, тот либо полоумный, либо враль! Или негодяй…»
Он миновал маленькое складское помещеньице, расположенное сразу за кабачком. Собственно, это была прихожая с выходом во двор, но ей не пользовались, ходили прямо через кабачок. Пройдя между бочек и ящиков, он открыл дверь в кухню.
— Бог в помощь, старая девушка!
— Это твоя тетушка, золотце! Это она — старая девушка, дорогой, — отвечала ему жена.
Хозяин кабачка подошел к жене, обнял ее за плечи и поцеловал. Это была крупная, грудастая и широкозадая женщина, уже в летах, но крепкое, здоровое создание с безупречными зубами, живым и острым взглядом черных глаз. Взглянет, ты и с «копылков долой», как говорят в деревне. Под кургузеньким цветастым халатиком из ситца угадывались мощные упругие бедра, и с одного взгляда становилось, ясно, что огромные, набухшие груди были такими же крепкими и тугими. Трактирщика никак нельзя было назвать коротышкой. Значительно выше среднего роста, он весил килограммов сто, но и жена его ни в чем ему не уступала. Она тоже потянула бы на центнер, однако полнота не портила ее фигуры, которая, несмотря на исключительные габариты, сохраняла статность и соразмерность. Халатик сидел на ней очень удачно: она стянула его в талии, из-за чего груди вздымались еще выше, а пышный зад при каждом шаге мерно волновался, что так нравится мужчинам. Икры обтягивали синие вязаные чулки, и к тому же она носила красные сегедские домашние туфли, что доказывало, как далеко еще их владелице до старости, насколько чужды ей старческие ощущения и вкусы. Вырез на груди открывал безукоризненно белую кожу, а висевшая на шее нитка дешевых красных бус только подчеркивала эту белизну.
— Значит, ты не старая девушка? — спросил трактирщик. — И даже не моя старая девушка?
— Это мы еще поглядим, золотко, — отвечала женщина, с поразительной легкостью высвобождаясь из мужниных объятий. — Время покажет, старичок, поглядим, кто будет смеяться последним.
— А может, уже кто-то и смеется, а, моя прелесть?
— Уж не ты ли? — Она отстранилась, халат на ней заколыхался и пошел волнами. — Я не люблю, голубчик, когда человек только языком болтать горазд…
Трактирщик пришел в хорошее расположение духа. Он не мог оторвать взгляда от этой пышной плоти и уже бог весть в который раз со времен женитьбы думал о том, что не ошибся, взяв в жены эту женщину.