Фридрих Горенштейн - Место
Этот неожиданно прорвавшийся во мне искренний порыв, кажется, завершил довольно удачно знакомство со мной работника КГБ. Во всяком случае, он сказал:
– Ваше впечатление о Щусеве в общем верно. У нас есть сведения, что его группа готовится совершить ряд опасных преступлений. Поскольку вы знаете лично Щусева и членов его группы, вам придется выехать завтра в распоряжение местного отделения КГБ в городе,– и он назвал мне один из южных городов,– вы там можете понадобиться для опознания… Учтите,– добавил он, и впервые в голосе его прозвучала угроза,– учтите, что дело на вас также заведено и у вас сейчас имеется возможность искупить вину…
– Да, конечно,– поспешно ответил я.
Работник КГБ открыл ключом ящик стола, вынул оттуда железнодорожный билет и несколько денежных купюр, все это было воедино скреплено резиночкой, затем вынул ведомость и сказал:
– Проставьте номер паспорта и распишитесь.
Проделав все это и взяв протянутую мне связку денег с билетом (я невольно не мог отвести взгляда от сильной крупной руки этого человека), взяв скользкую лощеную пачечку, я спросил:
– А что же дальше?
– Все инструкции получите на месте,– ответил работник КГБ уже менее любезно и более сухо, как человек занятой, которого задерживают.
Я встал, спрятал деньги и билет в паспорт, который мне протянула все та же сильная рука, и сказал:
– До свидания.
– Будьте здоровы.
Я вышел и мгновение-другое удивленно стоял в дверях. На скамье перед комнатой сорок три сидел Виталий, тот самый парень из Русского национального общества по борьбе с антисемитизмом имени Троицкого. Он тоже на меня посмотрел удивленно и даже несколько растерянно, но тут же нашелся, кивнул мне как знакомому, улыбнулся и, вскочив, торопливо прошел мимо меня в комнату сорок три. Дверь за ним плотно закрылась.
Я вышел в беспечную, свободную, но озлобленную жарой и теснотой толпу и лишь тут вспомнил, что ничего ведь не сказал, что донос мой разоблачен Колей и известен Щусеву. Я было остановился, но возвращаться, ждать, пока работник КГБ закончит разговор с Виталием, я не решился. Да и вообще неизвестно, как среагирует он на этакий провал. «Что-нибудь сообразим,– подумал я,– а вот как быть с Машей?
Я– то теперь знаю, что Коля вместе со Щусевым поедет в тот город. Или уже поехал. Но сообщать ли Маше? С одной стороны, как соблазнительно взять ее с собой. Какой повод. Она ведь обязательно поедет искать брата. Но, с другой стороны, как ей объяснить, зачем я еду туда. Да и не нагорит ли мне от моих новых хозяев за разглашение тайны?» Так раздумывая и непрерывно натыкаясь на чертыхающихся злых прохожих, замученных толпой, я наконец выбрался из шумных этих мест и пошел совершенно по характеру своему иными, хоть и недалеко расположенными тихими переулками на квартиру журналиста. Далее все складывалось удачно. Машу я застал дома, и причем одну. Родители ее отсутствовали, Клава ушла на рынок. Маша была одета по-домашнему, в тот самый дачный сарафанчик, обнажавший девственно белые места на груди и сбоку под руками.
– Маша,– сказал я,– завтра я еду в город…– и я назвал город на юге,– у меня есть сведения, что Щусев со своей группой выехал туда… Я считаю своим долгом, как член общества имени Троицкого…
– Вы не являетесь членом нашего общества,– перебила меня Маша.
– Ну хорошо, как человек, сочувствующий его идеям, я считаю своим долгом борьбу с этим мерзавцем…– Я говорил, стараясь избавиться от опасных мыслей о том, что Маша впервые со мной наедине в запертой квартире. От подчеркнутых девичьей белизной мест, соблазнительных для мужских прикосновений, не для нежных юношеских ласк, а именно для грубых и сильных мужских прикосновений, от этих мест исходил какой-то призывный запах, пробуждавший хищную теку в теле. Борясь со сладостными хищными желаниями, я старался не смотреть на Машу и, по-моему, не совсем контролировал свои высказывания. Но Маша и сама была отвлечена рядом обстоятельств и потому не стала вникать в подробности, откуда у меня сведения о Щусеве. – А Коля с ними? – спросила она.
– С ними, – сказал я.
– В таком случае я тоже еду,– сказала Маша. – Это мой долг… Я как старшая сестра несу ответственность за то, что мальчик попал в антисемитскую банду… А о городе этом и у нас в организации имеются сведения… Неудивительно, что черносотенцев гуда потянуло… Там будто продовольственные трудности, были даже волнения, очереди за хлебом, и распространялись не только антисоветские, но и антисемитские листовки… На их листовки мы ответим своими…– Она заговорила как функционер, и это меня несколько отрезвило.
Повернув голову, я осмелился и глянул на нее. За ту минуту, а может быть, и менее минуты, пока я ее не видел, отведя взгляд, в ней опять произошла какая-то перемена. (Говорят, человек ежесекундно меняется.) Что-то ослепительное проступило в ее чертах, очевидно, это зависело от ракурса. (Говорят, у всякой женщины есть такая поза, такой поворот, причем невольно найденный, при котором все лучшее в ней обнажено до предела.)
– Колин юношеский антисемитизм есть тяжкая кара для нашей нелепой семьи,– говорила Маша,– для нашего несчастного знаменитого отца… Вы когда выезжаете? – тут же задала она мне бытовой вопрос и от этого стала еще привлекательнее. (Оказывается, можно стать еще привлекательней.)
– В семь утра,– ответил я.– И вообще, я хотел бы вам сообщить…– тут я шагнул к Маше, глубоко вдохнул ее запах и крепко и грубо прикрыл своей левой ладонью белую молочную полосу у Маши под правой рукой, под краем сарафана. Свою же правую руку я в дело не употребил, и когда я опустился вдоль Маши на пол, целуя ей ноги, то правой рукой я при этом для удобства уперся в паркет возле Машиных домашних туфелек…
Если бы я просто схватил Машу, то она безусловно ударила бы меня по щеке, и вообще бог знает чем бы это кончилось. Но поскольку я шагнул к ней, прервав свою мысль на полуслове, и вот так опустился, целуя ей ноги, то она вначале, конечно, растерялась, а потом сильно толкнула ладонью от себя мою голову. (Вот где пригодилась моя правая рука, которой я упирался в паркет. Я удержался, продолжая прижиматься губами к Машиным коленям и лбом своим слегка приподнимая ей край сарафанчика, дабы обнажить эти колени.)
– Вы что?…– крикнула Маша, по-моему более с испугом, чем с негодованием.– Сейчас же встаньте и отойдите… Вы с ума сошли… У вас припадок…
– Простите меня, Маша,– говорил я торопливо, используя оставшиеся у меня доли секунды (более в этом положении мне удержаться не удастся), используя оставшиеся доли секунды, дабы насладиться поцелуями, которыми я покрывал Машины круглые колени.
– Сейчас же отойдите,– сказала Маша, но более мягко,– слышите, Гоша, не сходите с ума.
Она назвала меня по имени и вообще построила фразу мягко, ибо, как я понял позднее, сообразила, что ее резкость и сопротивление в данной ситуации еще более распалит меня. Мягкие же слова ее действительно несколько отрезвили меня. Я встал, отошел в угол и сказал:
– Я люблю вас, Маша… Навек только вас…
– Знаю,– уже более спокойно сказала Маша,– вы, по-моему, это мне говорили. Во всяком случае о ваших чувствах мне известно. Но зачем же так? Зачем же по-туземному?
И тут страшный приступ стыда так нахлынул на меня, что я даже закрыл глаза ладонью. Лица своего без зеркала я видеть не мог, но я видел свои руки, свое тело, и мне от этого было стыдно.
– Ну перестаньте,– сказала Маша,– что за истерика? Обещайте мне, что никогда этого не повторится, иначе я с вами не поеду. Я поеду одна.
– Простите меня, Маша,– сказал я.
– Нет, обещайте. Не клянитесь, я клятв не люблю. Просто обещайте.
– Обещаю,– сказал я.
– Вот и хорошо,– сказала Маша,– и забудем. Ничего не произошло. Слышите, забудьте…
– Уже забыл,– тихо сказал я.
Последние наши фразы мы произносили почти шепотом, потому что с рынка вернулась Клава. Вскоре пришли также журналист с Ритой Михайловной. Они сегодня в шесть вечера уезжали в Тамбов и делали кое-какие покупки для Степана Ивановича, у которого надеялись найти Колю. Машу мучило, очевидно, внутреннее раскаяние за то, что она заставляет ехать родителей по ложному следу, хоть и во имя их же пользы, дабы их не понесло на юг. (Рита Михайловна не задумываясь поехала бы искать Колю на юг, где, по слухам, было беспокойно, голодно, где вывешивались карикатуры на Хрущева и где по слухам же, принесенным Клавой с рынка, «евреи недавно взорвали пассажирский автобус».) Но, кроме того, Маша испытывала благодарность за хлопоты отца по поводу ареста Саши Иванова. Под воздействием этих двух чувств Маша подошла и обняла отца.
– Спасибо тебе,– сказала она.– Саша уже на свободе.
– Романа Ивановича благодари, – сказал журналист.– И вообще, Маша, ты бы передала этому Иванову… И сама запомни, дочка, России грозит не внешний враг, а внутренняя междоусобица… Междоусобица вообще в традициях нашего национального характера, но нынешняя, если случится, будет непредвиденная даже в самом пессимистическом Апокалипсисе… Русская душа меняется, Маша… Мы всегда были все-таки земледельческой страной… Теперь же русский народ неуклонно, неудержимо и исторически неизбежно переселяется в города… Наши поэты, философы, а может, и политики по-прежнему сочиняют для себя тот русский народ, который навсегда остался в умершей эпохе. Мне кажется, что в переломные для жизни народа периоды он из прошлого в основном берет лишь дурное. На доброе же, оставшееся в прошлом, надеяться нечего. Оно не поможет. Доброе надо, Маша, рожать в муках, каждый раз заново. Нам нужна стабильность. (Он снова повторял одну и ту же свою идею.) Стабильность, ибо ближайшие двести лет будут для России решающими. Либо она пойдет по тому историческому пути, по которому никогда еще не шла за всю свою историю, либо она рассыплется… Практически исчезнет… Мы должны стать второстепенной державой, в этом наше спасение…