Что видно отсюда - Леки Марьяна
А правды, которые люди успели высказать друг другу в якобы последний момент, назад уже не вернешь. Сапожник покинул свою жену еще на рассвете и уехал в соседнюю деревню, потому что жена ему сказала, что его сын, строго говоря, был не его сыном, и эта долгое время связанная по рукам и ногам правда теперь распространяла зверскую вонь и наделала много шума.
Была и такая правда, которую никто не пытался забрать назад и которая могла дать себе волю — как у правнука крестьянина Хойбеля. Тот наконец сказал дочери бургомистра, что на последнем майском празднике он лишь ей назло все время танцевал с дочерью лавочника, потому что думал, будто дочка бургомистра не хотела с ним танцевать. Собственно, правнук Хойбеля после сна Сельмы сказал дочери бургомистра, что любит только ее и вполне мог бы себе представить, что это на всю жизнь. Дочь бургомистра тоже любила правнука Хойбеля, и все были рады, что эта правда вышла наружу. Она вышла в последний момент — не потому, что приближалась смерть, а потому что в противном случае жизнь пошла бы не в ту сторону. Правнук Хойбеля чуть не уехал ей назло в райцентр, а дочь бургомистра чуть было не начала себя уговаривать, что правнук Хойбеля все равно не тот человек, который ей нужен. Все были рады, что правда теперь могла вдоволь погулять на воле, и лучше всего было бы тут же справить свадьбу, если бы из-за того, что случилось в это утро потом, люди не расхотели праздновать свадьбу — поначалу даже думали, что вообще уже никогда не захотят.
В шесть часов пятнадцать минут, то есть спустя двадцать семь часов и пятнадцать минут после ее сна, когда время уже вывело всех в безопасность, Сельма уложила мой ланч-бокс с бутербродом в ранец. Я сидела за кухонным столом, я припозднилась и уже не успевала переписать домашнее задание в тетрадку Мартина. Помню, что башмаки мне жали и я сказала Сельме:
— Мне нужны новые башмаки, — и Сельма мне ответила, что завтра же поедем в райцентр и купим новые и что Эльсбет тоже нужны новые туфли.
Я, конечно, не знала, что уже не будет никакого «завтра», в какое покупают в райцентре новую обувь. Я, конечно, не знала, что уже через несколько дней буду стоять за руку с Сельмой в своих великоватых воскресных туфлях на кладбище и все стоящие неподалеку обступят меня со всех сторон, в том числе сотрясаемый рыданиями оптик, Лучший продавец месяца, чтобы я не видела так близко, как жизнь набирает свой обычный ход, чтобы я не видела, как опускают гроб, размеры которого, как сказал священник, показывают, что лежащему в нем не досталось и половины жизни; но я все равно увидела, даже все вместе они не могли быть достаточно широки, чтобы загородить это от меня, и я не знала, конечно, что, когда гроб почти бесшумно опустится в могилу, я развернусь и убегу прочь и что Сельма, разумеется Сельма, найдет меня ровно на том месте под ее столом, на котором сейчас стоят мои ступни в слишком тесных башмаках, что я буду сидеть там, съежившись, с лицом, перемазанным красной вязкой кашицей, а передо мной будут валяться бесчисленные шоколадные скорлупки «Mon Chéri»; я не знала, что Сельма присядет ко мне, и я увижу ее заплаканное лицо, что Сельма залезет ко мне под стол и скажет: «Иди сюда, ты моя маленькая пьяная вишенка», — и у меня потемнеет перед глазами, потому что я уткнусь лицом в черную блузку Сельмы, черную, как лента с траурного венка, всего этого я, конечно, не знала, потому что мы лишились бы рассудка, если бы могли наперед знать такие вещи, если бы мы наперед знали, что не пройдет и часа, как вся бескрайняя жизнь перевернется за одно мгновение на повороте железной дороги.
В семь часов пятнадцать минут мы с Мартином стояли в поезде. Мартин не стал поднимать меня на перроне, я торопливо диктовала ему домашнее задание.
— Ну, начали, — сказал Мартин, когда поезд тронулся, и прислонился своим ранцем к двери поезда, закрыв глаза. Я встала у противоположной двери и смотрела наружу поверх его головы.
— Проволочный завод, — сказал Мартин, в точности в тот момент, когда мы проезжали мимо проволочного завода.
— Правильно, — сказала я.
— Поле, выгон, хутор сумасшедшего Хасселя, — перечислял он.
— Правильно, — говорила я.
— Луга, — сказал Мартин. — Лес. Лес. Охотничья вышка номер два.
— Охотничья вышка номер один, — поправила я.
— Прошу прощения, — сказал Мартин и улыбнулся. — Охотничья вышка номер один. Теперь снова поле.
— Точно, — сказала я.
За спиной Мартина проносилась знакомая картина. Вихор Мартина еще был прилизан, но не успеем мы доехать до школы, как он обязательно поднимется и будет указывать наверх.
— Лес, луга, — говорил Мартин уже быстрее, потому что на этом участке дороги поезд сильно ускорялся, это был участок, на котором приходилось особенно напрягаться, чтобы назвать все точно. — Выгон, выгон, — сказал он.
И дверь поезда распахнулась.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Человек со стороны
— Закройте, пожалуйста, дверь, — сказал господин Реддер.
Вообще-то он знал, что это невозможно. Дверь не закрывалась как следует, потому что дверную раму перекосило, и коричневые ковролиновые плитки, вырезанные как будто из шкуры жесткошерстной таксы, поднимались слишком высоко. Чтобы дверь хотя бы прикрыть, нужно было налечь на нее всем своим весом — так, будто снаружи напирает враг, которого ни в коем случае нельзя впускать. При том что никто сюда никогда не стремился; никто, кроме господина Реддера и меня, не рвался войти в эту затхлую, лишенную окон заднюю каморку книжного магазина.
Эта кладовка и без нас была уже полна. В ней стоял складной стол с кофейной машиной, списанные факсы и списанные кассовые аппараты, смятые, свернутые в рулон рекламные постеры, стенды и подставки.
Среди всех этих предметов лежала Аляска. Аляска была старая, гораздо старше, чем обычно могут быть собаки. Казалось, у нее было несколько жизней, и она их все прожила, не умирая в промежутках.
Господин Реддер ненавидел Аляску. Он терпеть не мог, когда мне приходилось брать ее с собой в магазин. Аляска была громоздкая и косматая, крупная и серая, и пахла она, как никогда не проветриваемая правда. Всякий раз, когда я с Аляской входила в дверь с бесконечными извинениями и объяснениями, господин Реддер молча хватал спрей рядом с кассой и опрыскивал ее спреем для помещений «Блю оушен бриз», но это мало помогало.
— Что толку опрыскивать это пропащее животное, — всегда говорил господин Реддер, опрыскав Аляску, и прогонял ее в заднюю комнату. — Это неправильное содержание животных, — говорил он, когда Аляска укладывалась среди всех этих неисправных предметов, и говорил он это с таким негодованием, как будто имел в виду содержание не Аляски, а себя самого.
Из-за Аляски вся крохотная задняя комната пропахла серой собакой и синим океаном из баночки спрея. Господин Реддер стоял рядом со мной, и как всегда, когда мы здесь стояли, было неясно, как мы вообще пробрались сюда поверх всех этих списанных предметов, и казалось, будто мы вошли не через плохо прикрытую дверь, а кто-то поставил нас туда сверху, подняв потолок великанской рукой, и долго раздумывал, куда бы нас уместить, не вынимая что-нибудь другое.
— Мне надо с вами кое-что обсудить, — сказал господин Реддер. Его дыхание пахло фиалковыми таблетками. Он постоянно сосал фиалковые таблетки — боялся несвежего дыхания. Он и перед Аляской положил фиалковую таблетку, но, когда я возразила, что это собакам не годится, Аляска к ней не притронулась. Из-за фиалковых таблеток дыхание господина Реддера пахло старым могильным венком, и я не смела ему сказать, что это тоже не назовешь свежим ароматом.
— Марлиз Кламп была здесь сегодня с утра, — сказал господин Реддер. — Она опять пожаловалась на вашу рекомендацию. Книга ей не понравилась. Было бы действительно хорошо, если бы вы лучше вникали в интересы наших покупателей.