Эфраим Севела - Моня Цацкес – знаменосец
Циля горячо кивнула.
– Тогда дай слово, что с ним, – кого Шляпентох имел в виду, поняли и Цацкес и Циля, – ты больше спать не будешь.
Циля опустила глаза:
– Я подумаю…
Не было никакого сомнения, что думать она будет в потных объятиях подполковника Штанько.
Получив сухим пайком продовольствие на два дня, рядовые Цацкес и Шляпентох надели поверх стеганых телогреек и ватных штанов белые маскировочные халаты, и, когда стемнело, вылезли из окопов родной Литовской дивизии, и по глубокому снегу поползли в сторону противника.
Партийный агитатор Циля Пизмантер с восторженно сияющими глазами проводила их на подвиг, после чего, озябнув на ветру в окопе, пошла отогреваться в теплый блиндаж командира полка.
«Двух мнений быть не может, мы ползем навстречу гибели, – думал Моня без особой радости. – И все из-за этого шлимазла, которого навязал Господь на мою голову».
Еще раньше, на формировании, когда Шляпентох с верхних нар искупал его в моче, рядовой Цацкес шестым чувством определил, что от этого малого ему так легко не отделаться и что впереди – куча неприятностей. Но такого печального конца даже он не предполагал.
О том, чтобы с таким напарником забраться в немецкий окоп и скрутить живого немца, не могло быть и речи. Шляпентох еще до немецких окопов выбился из сил, барахтаясь в снегу. Назад придется волочить не языка, а его самого. Кроме того, только идиот или злейший антисемит мог послать двух солдат с такими еврейскими физиономиями прогуляться по немецким тылам.
Старший политрук Кац явился к ним перед уходом на задание, как ксендз к умирающему, и изложил установку командира полка, как всегда ясно и недвусмысленно:
– Одно из двух. Или вы приведете «языка»… или… одно из двух…
Вернуться с пустыми руками – означало позорно погибнуть в штрафном батальоне. Пытаться взять живьем и притащить в полк немца – означало тоже погибнуть или, что еще хуже, попасть в плен. Еврею попасть живьем в немецкие лапы… Бр-р-р!
Между тем Фима, задыхаясь, с залепленным снегом, вспотевшим лицом, тоже размышлял:
«Она питает ко мне чувства. Иначе зачем ей было заступаться за меня? И не случайно она принесла такое вкусное сгущенное молоко… Вернусь с задания, категорически потребую, а я имею на это право: одно из двух! Или ты оставляешь командира полка… или…»
Рядовой Шляпентох от возбуждения стал мыслить в категориях старшего политрука Каца. О том, каким образом вернуться живым, он не размышлял, полностью полагаясь на своего боевого товарища Моню Цацкеса.
Рядовой Цацкес, как более опытный человек, рассудил, что суетиться им ни к чему, лезть на рожон – тоже. Продовольствия у них на двое суток, и этим временем, последними днями жизни, они могут распорядиться по собственному усмотрению. Но даже шлифованные еврейские мозги Мони Цацкеса не сразу придумали, как провести два дня между русскими и немецкими позициями, получив при этом хоть какое-то удовольствие.
К счастью, неподалеку от немецких окопов лежал опрокинувшийся танк, который, словно крышей, накрыл глубокую воронку. Туда не добирался колючий ветер, и было не так холодно, как снаружи. А главное, там они были укрыты от чужих глаз и также от шальной пули или осколка снаряда. От них, Цацкеса и Шляпентоха, требовалось лишь одно: постараться не замерзнуть, пока не кончится продовольствие. А тогда они обнимутся покрепче, зароются в снег и уснут вечным сном под вой русской вьюги.
Когда Моня выложил свой план, Фима Шляпентох ничего не возразил и только спросил:
– А как же Циля?
– Она будет рыдать всю жизнь, – сказал Цацкес и полез под гусеницы танка.
Фима съехал за ним в глубокую воронку, заметенную почти доверху мягким пушистым снегом. Они удобно, как в перину, погрузились в снег и, лежа на спинах, смотрели в нависший над ними ржавый борт танка.
Было тихо, как редко бывает на фронте. И лишь шипение взлетающих в мутное небо осветительных ракет нарушало могильный покой. Их неживой, дрожащий свет, то усиливаясь, то выдыхаясь, делал все вокруг призрачным, нереальным. Ветер завывал в дырявом боку танка.
Моня Цацкес разрядил гнетущую обстановку, с треском выпустив пулеметную очередь кишечного газа.
– Умирать, так с музыкой, – оправдываясь за не слишком джентльменское поведение, сказал он Шляпентоху, надеясь вызвать хоть подобие улыбки на его бледном как смерть кривом лице.
Шляпентох почему-то отозвался на чистом немецком языке, и Моня, ни разу не слыхавший, чтобы друг изъяснялся по-немецки, был чрезвычайно удивлен. Он обернулся к Шляпентоху и снова услышал вопрос по-немецки, хотя Шляпентох при этом не шевельнул губами:
– Кто здесь?
Было ясно как божий день, что не Фима задал этот вопрос. Во-первых, он рта не раскрыл, во-вторых, уж он-то знает, кто здесь, в-третьих, он по-немецки ни в зуб ногой, в-четвертых…
Из открытого бортового люка танка высунулась рыжая голова в немецкой пилотке, натянутой на уши.
– Кто здесь? – в третий раз спросил немец.
Монин автомат лежал в стороне, и дотянуться до него не представлялось возможным. Шляпентох же просто не вспомнил об оружии, хотя автомат с полным диском покоился у него на груди.
– Вы – русские? – на ломаном русском языке спросила голова в пилотке, моргая рыжими, как у поросенка, ресницами.
– Мы – евреи, – по-немецки ответил Моня Цацкес, чтоб кончить этот дурацкий разговор и получить свою пулю сразу, без лишней болтовни.
– Евреи?! – не поверил немец. – Не может этого быть!
– Не веришь, – лениво огрызнулся Моня, – расстегни мне ширинку – и увидишь там самый верный документ.
– Я тоже еврей, – сказал немец. И глупая улыбка растянула его толстые губы до самых ушей.
Моня на это никак не прореагировал, отметив в уме, что если уж не везет, так не везет: мало им, что попали в плен, так еще недостает, чтоб их захватил свихнувшийся немец, который, прежде чем убить их, как положено поступать с евреями, сначала откусит им уши, нос и так далее.
– Я – еврей, ребята! – на чистом идише заорал немец и, свалившись из танкового люка прямо на Шляпентоха, стал целовать его в выгнуто-вогнутое лицо, плача и смеясь.
«Сейчас он выплюнет на меня Фимин нос», – похолодел Моня, с прискорбием убедившись, что его прогноз оказался точным.
Ему пришла в голову мысль: прыгнуть немцу на спину и придушить его прямо на Шляпентохе. Но кто знает, сколько их еще в танке? Перед смертью Моне было лень двигаться. Зачем? Чтобы осталось на земле одним немцем меньше? На том свете этого Моне не зачтут, потому что он, Моня Цацкес, постоянно нарушал почти все десять заповедей, ел трефное, и большими порциями, не соблюдал субботу и в синагоге последний раз был года за три до войны. И сколько бы немцев он ни перебил, мнение о нем уже давно составлено и пересмотру не подлежит.