Николя Фарг - Вот увидишь
Я же, с того самого дня, когда родился Клеман, постоянно без всякой причины считал себя потенциально виноватым в том, что покидаю его. Первое, что я говорил женщинам, с которыми встречался, когда Элен меня бросила:
— Предупреждаю: у меня есть сын.
Нет чтобы, как все разведенные отцы, прежде всего жить своей мужской жизнью; нет чтобы ради развития своей профессиональной карьеры дать больше самостоятельности сыну; нет чтобы стать более свободным для женщин, разделяющих мою жизнь; нет чтобы вести себя как нормальная человеческая особь, рожденная состояться и благоденствовать. Так нет же: груз моей вины мешал мне спокойно пользоваться счастливыми моментами, которые жизнь могла бы мне подарить. Я терзался мыслями об ощущении покинутости, которое мог бы испытывать Клеман, когда я находился наедине с женщиной. Терзался мыслями об ощущении обездоленности, которое могла бы испытывать только что встреченная женщина, когда я навязывал ей Клемана за ужином или в выходные. Вместо всего этого, значит, стараясь всегда всем доставлять удовольствие, я в результате уже никому не приносил радости. Поскольку хорошо известно, что все, что ребенок просит у своего отца, чтобы в свою очередь подготовиться смотреть жизни прямо в лицо, — это принять его выбор, в точности как женщина у своего мужчины.
В витрине офиса Народного банка на улице Нотр-Дам-де-Шан были тонированные стекла.
Заметив в ней свое отражение, я осознал, что после смерти Клемана ни разу не смотрелся в зеркало. Я подошел ближе. Странное ощущение — встретиться с самим собой после того, как на всю оставшуюся жизнь тебя придавила судьба. Часть вас, отражающаяся в стекле, свидетельствует о нанесенном ударе, другая, более удаленная, хотела бы не поддаваться эмоциональному травматизму. Хотела бы даже чуть-чуть улыбнуться, чтобы напомнить вам, что, по сути, ничего страшного и ваше суперэго всегда победит. Я попробовал улыбнуться, и очень зря: что-то непоправимо сломалось в моем взгляде, от чего я постарел сразу на десять лет. И все же я привел в некоторый порядок прилипшие ко лбу пряди волос, застегнул еще одну петельку на рубашке и вошел в кафе, предложенное Гислен. Оттуда через квадратики стекол я мог наблюдать за входом в лицей Станислава[31].
В конце восьмидесятых, во время одного из внезапных приступов авторитарности, отцу удалось убедить мою мать, что для серьезной подготовки к бакалавриату мне необходимо завершить среднее образование именно в этой частной школе для мальчиков. К тому же я только по чистой случайности не остался на второй год. А я, который до тех пор ни разу не отважился подступиться к девочке в смешанной школе, как раз во время последнего учебного года испытал-таки приливы захватывающего любовного восторга, но за последующие двадцать пять лет так по-настоящему и не сумел извлечь урок из этого опыта.
Ее звали Аполлина, и я познакомился с ней на ужине у родителей моего тогдашнего товарища-ливанца Саши. Мне до сих пор помнится дрожь возбуждения и тревоги, охватившая меня, когда под конец ужина я понял, что именно с ней я наконец перестану быть девственником.
Стоял февраль с сильными морозами и безоблачным небом. Влюбиться до потери аппетита в первый раз, заниматься любовью в первый раз, страдать от любви в первый раз: из-за такого количества новых ощущений тот год, когда мне исполнилось шестнадцать, запомнился по-особому, более четко, чем остальные. Прошло несколько месяцев после ареста серийного убийцы пожилых женщин Тьерри Полена[32], в это время установили Пирамиды Лувра и освободили французских заложников в Ливане. Это был год создания группой «Джипси Кингз» песни «Бамболео»[33] и появления самых первых игровых приставок в коллежах.
Аполлина была не так сильно влюблена в меня, как я в нее, я очень скоро это почувствовал и понял, что продолжаешь быть влюбленным, даже когда в ответ тебя не очень любят, как раз наоборот. А она очень скоро начала дуться на каждое «да» или «нет», разговаривать со мной сухо, как с надоевшим мужем, и постоянно устраиваться таким образом, чтобы мы встречались именно в те моменты, когда невозможно было заняться любовью, а меня прямо-таки распирало от желания. И чем холоднее она была со мной, тем больше я страдал, тем крепче цеплялся за нее. Я делал ей подарки, которые среди ночи отвозил на велосипеде на другой конец Парижа, опуская в почтовый ящик, я посылал ей бесконечные письма, которые она даже не утруждала себя прочесть. Это продолжалось до того дня, когда, в завершение этого столь классического сценария, наскучив моей угодливостью и доступностью, она переспала с одним из моих лучших друзей, с Матье.
А теперь я пытался поточнее припомнить место, где Аполлина однажды на Масленицу ждала меня после уроков. Когда я пришел, она была в бешенстве, потому что какие-то проходившие мимо шутники обсыпали мукой и испачкали крутыми яйцами ее совершенно новую австрийскую куртку. Я думал о том, будут ли все моменты, прожитые с Клеманом, спустя двадцать лет казаться мне такими же незыблемыми, как эти.
Тут в кафе вошла Гислен. Она оказалась выше, чем мне помнилось, а главное, более живой, телесной, в облегающем летнем платье и изящных кожаных босоножках. Я сразу перевел взгляд на ее лицо, чтобы она не подумала, что я разглядываю ее задницу и грудь под легкой тканью. Она подвела веки черным карандашом, и что-то в смущенном вызове, который я заметил, встретившись с ней глазами, подсказало мне, что это сделано ради меня.
— Я предложил вам увидеться, — сразу начал я, чтобы предупредить риск возможного взаимного замешательства, — потому что, как это ни странно, после смерти моего сына, когда я думаю о вас, мне становится немного легче. Только, пожалуйста, не усмотрите в этом завуалированное признание в любви, — добавил я, испытывая даже какую-то радость, что могу высказываться без стеснения, почти с вызовом.
Польщенная, она улыбнулась, спокойно и вместе с тем застенчиво, показав ровный ряд белоснежных зубов. Без всякого повода я подумал: «Так улыбаются только черные женщины».
Она работала в регистратуре медицинской лаборатории на улице Монпарнас, поскольку не могла прожить на продажу украшений, которые сама придумывала и делала из каких-то волокон и натурального жемчуга.
— Это ваше? — перебил я ее, указывая на крупное коралловое ожерелье у нее на шее, нанизанное на пеньковую веревку, — на ум мне пришло пошлое слово «этническое».
Она кивнула и застенчиво прикоснулась к вырезу платья тонкими уверенными пальцами. Внезапно мне показалось немного нелепым, что я нахожусь здесь без явного повода, наедине с человеком, который ни по каким меркам не вписывается в привычные мне рамки и столь же мало подходит к этому кварталу Парижа, скорее богатому и сдержанному.
Ни одна женщина из тех, кого мне довелось знать, не могла бы с такой непринужденностью и естественностью, чтобы это не казалось минутным оригинальничаньем, надеть подобное ожерелье или повязать волосы ярко-оранжевой лентой. Я отхлебнул «перрье» и, поставив стакан на стол, сделал глубокий вдох:
— А как зовут вашего сына? — спросил я, чувствуя, как слово «сын» режет мне гортань точно бритвой.
Она перестала улыбаться и осторожно взглянула на меня:
— Уолтер Ли.
— Как?
— Уолтер, а потом Ли, как Брюс Ли. Но мы зовем его Уолтер. — Она произнесла это имя с акцентом.
— Вы американка? — спросил я.
Она покачала головой:
— Нет-нет, вовсе нет. Это имя героя одного фильма.
Идиотизм, но опять моей первой реакцией была мысль, что из опасения выглядеть смешным никто из моего окружения не рискнул бы назвать своего ребенка Уолтер Ли, если бы это не объяснялось англосаксонскими корнями. Ни тем более произносить английские слова с соответствующим прононсом, не будучи англичанином или американцем. В силу какого предрассудка это шокировало меня меньше из уст черной девушки, нежели белой? Не знаю. Что же до имени Уолтер Ли, следует признать, что сам я так никогда и не смог привыкнуть к имени собственного сына, со дня его рождения и до его смерти.
Недовольный собой за то, что, когда Элен забеременела, не нашел смелости сказать ей, что ни за что на свете не хочу иметь ребенка, я к тому же не отважился признаться, что нахожу тоскливо устаревшим имя ее любимого дедушки со стороны матери, когда на пятом месяце, после УЗИ, зашел разговор о выборе имени. Тем более что я никогда не испытывал достаточной привязанности ни к одному из моих дедов, ни к собственной генеалогии в целом, чтобы понять подобное желание. Впрочем, и сам Клеман без конца укорял меня.
— Почему ты позволил маме так меня назвать? — иногда спрашивал он. И в его тоне сквозил не упрек, а скорее озадаченность: почему воля женщин всегда управляет моей жизнью. Имея уже определенное мнение обо мне, он интересовался главным образом, неужели позже ему придется так же строить свою. — Клеман — это ужас, ненавижу свое имя! — говорил он мне. — Сразу представляешь сопливый нос, насморк, грязный платок, зиму[34].