Анатолий Ливри - Апостат
Отец Алексея Петровича дара своего не развил, а потому был учуян сыном, сам оставшись нечувствителен к сыновьей ауре, кою тот подобрал, как рясу, приближаясь к Петру Алексеевичу, его не видя (незачем!), хищницки плавно забирая по часовой стрелке от воображаемого отцова кольца — того, которое раскинул бы он сам, поджидая своего грядущего отпрыска, тотчас наделяемого им собственными способностями. Однако, будучи не в силах противиться рефлексу, Алексей Петрович, уклонялся влево, скрываясь за гулкой от ударов младенческих кулачков колонной, несущей щит, представляющий (брось, брось его, Архилох!) яства — с нескрываемой целью довести до самоубийства Шардена, — и ещё левее, в сторону индийцев (тотчас распознавая их касту, потому и позволивши себе приближение): у одной, в сари колорита добротной ржавчины (пестуемой только приозёрными изгородями Цюриха, тянущимися от Бетховенской, вдоль Mythenquai — лишь на них налипла ещё пыльца срединной, кафкианской, нынче замученной коллапсом Европы, — до самого Оргена — столицу гордую спокойных лебедей, в полдень кобальтово-кисельную, с пальмами — скованными цепью, чтоб не улепетнули на родину, — под Рождество Христово заваливаемые по шиколотку валежником: итало-финское садовничество!), над пушистой бровью нависла родинка, выпуклая, муаровая, с впадинкой, точно подвергнувшаяся резке, и уже ожидавшая алмаза; она всё тормошила мужа за предплечье: белохлопковая длинная рубашка навыпуск, огненно-алый тюрбан, оливковый взор, коим он с ленцою шастал вдоль электронной доски «Прилёты», соскальзывая на женину родинку, Алексея Петровича, а уж затем только (не вспыхивая, следовательно, сходства не замечая) на Петра Алексеевича — серые брюки, фуфайка, постыдно выдающая жировые отложения, голубенькая, одного тона со спортивными носками, которые, выдавая секрет совместной с ней стирки, тосковали за решёткой мясистых сандалий.
Алексей Петрович провёл, скрипнувши ногтями, по щеке, проследил, как японец в зелёном тренировочном костюме, сидя в джипе с типично американским надбамперным оскалом, водружал на блеклую морщинистую дочернюю культю протез приблизительно «телесного цвета» его, Алексея Петровича, расы. Исполинские, преисполненные мороки глаза ребёнка мерцали стальными звёздами, и Алексей Петрович, затаиваясь, — будто усаживая душу с сетью в засаду, — поджидал падения одной из них, готовя заветное желание: так в трёхчасовой тьме егерь взвешивает, молниеносно находя её середину, стрелу, тотчас вспоминая туши, рассечённые для её вызволения. А в стеклянную перегородку билась зябким колхидским прибоем половина четвёртого — конец волчьей поры! — и не прерывая своего вращения вкруг Петра Алексеевича, он вытянул часы, отколупнул ногтем колёсико, отступил на четверть суток, прищёлкнул, выпустивши его на волю, время, оставившее ладное углубление в подушечке большого пальца. И по мере того, как он отвоёвывал пространство у минувшей ночи, стайка бритоголовых солдат, облачённых в пижамы цвета обесчешуенного клёна, пересекала зал парами: почти по-фивански, не будь в хвосте вереницы девицы, такой же остроносой, как прочие вояки, прыщавой, согбенной рюкзаком — продолжением горба — и в лопатящейся шинели. Индийцы сторонились гарнизы, поддерживали обеими ладонями расплетающиеся чалмы урывчатыми жестами, коими големы астериоратоборственных кинолент сменяют свои головы; однако, не освободи индийцы дороги, безоружные новобранцы прошли бы сквозь них столь же просто, как и сам Алексей Петрович, выучившийся попеременно вклиниваться в персонажей гоголевского эпоса, — распределяя их по исконным местам, изымая у Плюшкина пилосский венец, Манилова производя в предводители манов, Собакевича — в одну из трёх Церберовых глав, самую ненасытную да говорливую из них, последнюю из извлечённых Гераклом на свет: в Америке Алексея Петровича постепенно проступали подлинные очертания былинной целины, — пушистой бразды, ещё не возделанной пером. А подчас Алексей Петрович, упрямо продолжая, чуть извиваясь, пританцовывать по часовой стрелке (с вечно съезжающей заплечной сумкой, плясавшей своё, за что и бывшей беспрестанно понукаемой локтем) прятал пальцы десницы в карман: нет, мол, не изволю оплодотворять вас стихотворчеством, наоборот, сам я нуждаюсь и в лозовом гейдельбергском бризе континентального экилибра, и в тартаровой, лёгким, почти кисельным кругом разлитой влаге, стремительно опресняющей Атлантику, одним словом — Нет! И снова ныло бедро, будто презрев гиппократический гипотетизм, рана своевольно высвобождалась ото швов; и снова напирали рекруты; каждая последующая пара размазывала подошвами (с дромадерово копыто) плевок, а «Jepp», оскалившись в последний раз, развернулся и укатил, — причём наружу свесилась полусогнутая, длиннопалая, точно Школы Фонтенбло, длань, да откинутая ветром лощёная прядь показала остроугольное ушко калеки: я всегда утверждал японское происхождение Ариадны, запросто первенствуя непорочностью слуха души над тугоумными генетиками.
— Привет. Вот и я, — сказал Алексей Петрович, жертвуя рукопожатию ладонь мягко полусогнутую, будто прячущую шерстяной моток не крупнее весеннего абрикоса.
Всё мясцо на лице Петра Алексеевича тотчас приподнялось, заискрилось под толстенной оправой очков, воздвигнутых на жировых отложениях скул, точнее — всаженных в них, ибо по снятии дужек обнаружились выемки: так метят снег зыбушьи колёса, выдернутые на рассвете после ночной вьюги кузнецом, — лишь хрястнет наст смачнее калантаря эскимо под ноющими резцами, подстёгиваемые непоседливым языком, словно солдатушки-бравы-ребятушки, эти супостаты новонарождённых лакедемонских, в сторону Индии прущих бестий — хлыстом пулемётных очередей заградительных батальонов.
Впрочем, подобный же розоватый отпечаток оправа оставила на переносице, меченной сливовым пятном (Алексей Петрович знал даже её нервические истоки — недавний холокост почечуя, этой вендетты Духа Святого усидчивости математика): «Ну, да не перекроить ли мне лицо отца моего? Поприжать оттопыренные полупрозрачной дужкой уши, приуменьшивши их; разъять по-визалевому шейные мускулы, перековавши их вкупе с бёдрами и грудью на андалузский лад; ужесточить надгубную складочку, вознести, отевтонив её, горбинку переносицы да воском залить оба жировых желоба подбородка (а то — экая пытка залезать туда бритвой!); сотворить на щеках ямку с аметистовой штриховкой, присущую под старость марафонцам, коим скитала скитальцев набивает на обеих ладонях роговую оскомину: в неё играючи входит царский тирс, тотчас расцветая, обвивая доброго вестника на бегу, — так что с соседнего холма видятся лишь до самого солнечного сплетения карнеоловыми пятнами вздымаемые колени, точно бегун тороватее, чем пред престолопомазанием, раздаёт милостыню мау-тайевых нокаутов.
Только так! Рассечь человека, будто евразийскую карту! Да сызнова составить по-своему, приделавши ему и клюв, и хвост с трещоткой, и неотъемлемый, запрокинутый к Ананке взор, — как единственный способ вызволить в будущем из изуверских лап тельце сверхпоэтического цесаревича, тут же воздавши ему по-Божьи. Но стоит лишь проявить излишнее почтение к заранее разлинованной плоти, и — гибель тебе, отрок, связанный речью Пушкина, протиснувшегося наконец прочь из народного окружения да пожимающего плечами!..»
К Алексею Петровичу хлынули мягкие ладони с проодеколоненной щекой, к коей Алексей Петрович приложился своей, молниеносно отпрянувши, уколовшись собственной щетиной и высвобождая, потянувши её к себе, кисть — так в урчащем нутре лабиринта натягиваешь, проверяя её на тетивную добродетель, нить.
— Просто мистика! Который час жду! Мы уж волнуемся. А Лидочка больше всех. Чтоб самок… самолёт сел из-за грозы! Тут уже одного русского провели в нарушш… никах. Я думаю, как бы с тобой ничего не случилось… — Алексей Петрович, всё далее отстраняясь, опустил рюкзак на пол, не зная, чему более дивиться: отцову ли дисканту (таким рычит на охотника дряхлый секач), обнаружению ли некоей Лидочки или ридикюльчику (в позднесоветскую эпоху такое приспособление, с лёгкой аксёновской руки, окрестили как Петрусеву невесту), который Пётр Алексеевич уронил и поднял, исторгнувши из него ямщицкий перезвон, одновременно вправляя кулаком серый куль брючной грыжи да прикладывая ухо к телефону: спереди — сплошное лицо, с хребта же — алый, в огненных рубцах, как князь-рудокоп, иссечённый катом-геометром per il loro diletto. А впрочем, Пётр Алексеевич оказался тем же: грузным, вялым, сыздетства закрывающим весь сыновий кругозор, если, бывало, оказывался спереди, — и всегда-то хотелось заглянуть ему за спину, словно она заслоняла нечто кровноярое, желанное, наконец растворяющее в себе. Тайны этой Алексей Петрович, однако, тогда не проник, как не силился усмотреть запретное, приучивши себя, с тех времён ещё, скакать во все стороны. Ох и доставалось ему за эти прыжки!