Михаил Попов - Паническая атака
Щелкнул невидимый тумблер, и присоски неизвестного размера стали по очереди посасывать мою потную кожу. Доктор сел за рабочий стол и оттуда начал описывать достоинства применяемого ко мне метода. По его мнению, «ничего страшного», ни даже запущенного остеохондроза у меня он не обнаруживает. Сердце выкатилось из груди и оказалось во рту. Надежда на пристойный диагноз растворялась в ритме бодрых резиновых поцелуев.
Так что же у меня тогда, если у меня ничего нет?
— Может, это боли невротического характера?
Доктор чмокнул, как дополнительная присоска:
— Очень хороший вопрос, и хорошо, что вы сами его задали.
Выяснилось, что нервы конечно же тут на первейшем месте. По позвоночнику человека, как по точнейшему градуснику, можно определять, что с ним происходит. В шее — тревога, между лопатками — страх, в пояснице — тоска!
— Одевайтесь.
Пришибленный, расстроенный, я сел к столу. Доктор Екименко смотрел на меня по-доброму, с особой, не просто врачебной мудростью во взоре. Он давал понять, что мыслит шире границ своей специальности.
— Мелкие неполадки с костями мы уберем за три сеанса.
Я вздохнул.
— Главное — найти глубинную причину вашего состояния.
Я что-то проблеял про кризис среднего возраста.
— Это объяснение для отмазки. Когда врачам нечего сказать, они говорят что-то в этом роде.
— А-а… — начал я и остановился, сообразив, что ведь и не знаю, что именно хочу спросить.
— Тут много можно говорить и долго. Я — сразу по существу. Надо сменить ум.
Я промолчал, тупо глядя в омуты под бровями.
— Это говоря очень упрощенно. Нельзя продолжать жить с прежним отношением к миру. Ваше состояние свидетельствует о том, что вы забыли самое главное.
— Да?
— Да. Вы забыли, что мы созданы для счастья.
— Но…
— Вы здоровый человек, но оказались в опасной близости от омута болезни. Ничего в жизни не радует, все кажется бессмысленным, люди докучными, прежние занятия чепухой.
Я медленно кивнул.
— Вот видите. Но не надо отчаиваться. Я сам дважды оказывался в пропасти, из которой, казалось, не выбраться, но я научился радоваться жизни. Начал с малого, с ерунды. В основу здания душевного здоровья надо положить для начала хотя бы одну крупицу. Надо сказать себе: это неправда, что нет ничего хорошего вокруг. Мир переполнен хорошим. Разве не хороша эта рябина за окном? Разве плохо, что окно прозрачно? Разве скверно, что у вас две руки и эти руки здоровы и умелы?
Он опять повторил про то, что отчаивался и впадал и были доброхоты, притащившие ему целые мешки лекарств, но он выбросил лекарства, выкарабкался, и благодаря только тому, что научился радоваться малому.
— И радость эта не бессмысленна, у нее есть высшая причина, единая высшая и вечная причина. Вы понимаете, о чем я говорю?
Я не был уверен, что это так, но снова кивнул.
— Есть, поверьте, есть вполне воспроизводимые техники, при помощи которых можно ощутить миг инобытия, миг слияния с высшим сознанием. Пока вам это еще рано, но со временем… — Доктор как бы перехватил себя и начал оттаскивать, говоря себе: не зарывайся, не спеши! — Когда вы придете ко мне в следующий раз, я дам кое-какие книги. Самые простые. Не Гегеля-Шлегеля. Я считаю, что язык истины должен быть простым, чтобы проникать в любое сердце, согласны?
Я был согласен. Гегель и в самом деле сложный автор.
Надо признать, доктор Екименко слегка меня заинтриговал, несмотря на то что его вакуумный массаж не оказал ни малейшего действия на тревогу и страх, завладевшие моим позвоночником. Хотя что тут странного, авторитет врача редко зависит напрямую от успехов его лечения. Зависит он от умения вселить веру в целительную силу его метода. Если пациент глубоко поверит в систему лечения, то приступы скверного самочувствия будет считать своим прегрешением, а не следствием ошибок врача. Доктор Екименко, несомненно, не лекарь-чиновник, каких мы в массе наблюдаем в поликлиниках, он энтузиаст и адепт какого-то особенного медицинского учения. А может, и шире — учения жизни. Производил он конечно же очень хорошее впечатление, я даже слегка поддался его сдержанно пылающему полю. Сочетание светлого магнетизма и кристальной чистоплотности окружающей обстановки импонировало моим травмированным чувствам. Представляю, как этот молодой человек влияет на впечатлительных дам, пребывающих во второй половине бальзаковского возраста.
Что он там говорил про «высшую реальность»? Это что, про Боженьку песнь? Жаль, если так.
Я остановился и несколько раз глубоко вздохнул, было полное ощущение, что грудь сдавливает что-то. Болежилет. Самое время подумать о Боге. Тем более что доктор Екименко наверняка гнул именно в эту сторону. Специалист по скелетам хочет заниматься душой. Только ведь зря он с этим ко мне. Если мне понадобится помощь по этой части, я ведь не к костоправу пойду, а хотя бы в церковь. Но ведь не могу сказать, если честно, про себя, что я верующий. Но, однако же, и не могу сказать, что атеист. Мог бы назвать себя агностиком, когда бы Гайдар не засюсюкал это гордое слово. Невозможность познания субъективной истины я как раз сейчас и переживаю, причем в острой форме. С судорогами души. Впрочем, правильно кто-то сказал: «У меня нет души, у меня только нервы».
Я еще раз попробовал вздохнуть всей грудью. И опять не получилось.
Уныние — смертный грех. Но ведь только для того, кто верит. Кстати, в уныние можно впасть именно потому, что потерял веру. То есть уныние у тебя есть, а Бога для тебя нет. А нет Бога — нет греха. Причем уныние или лучше, как-то значительнее будет сказать — отчаяние имеет то преимущество перед другими состояниями души, что оно до конца подлинно, оно прижато спина к спине с честностью и противостоит миру иллюзий. Находящийся в состоянии отчаяния не заблуждается, только он видит подлинную картину любого явления. Отчаяние — это взрослость и мужественность. У женщины — горе со всеми сопутствующими помощами в виде слез, истерик; у мужчины — отчаяние.
Я спустился в метро «Проспект Мира».
Что ж это я не зашел на книжную ярмарку в «Олимпийском», ведь собирался?
О книгах было даже больно думать. Какие могут быть книги, какая это все чушь!
Конечно, надо бы зайти в церковь. Во-первых, хотя бы маме поставить ту самую одну свечку. Надо? Отвечаю: конечно, надо. Но что-то сопротивляется. И не потому, что стыдно — мол, одумался, только когда приспичило. Ничего не могу поделать с ощущением, что это не мое; при всем моем уважении к Православию как таковому, к его громадному вкладу, к Сергию Радонежскому, Рублеву, Пересвету, при бытовом моем исповедничестве именно православного порядка (всегда налью, даже незнакомому) в церковь войти стесняюсь. Нет, не сегодняшний бес, оседлавший загривок, отворачивает дорогу мою в сторону, нет, в дни полнейшего душевного равновесия я еще дальше от церкви, мне она и в голову не приходит. Бог приходит, а церковь нет. Может, гордыня? И она, конечно, но чуть, — я трусоват, чтоб очень уж гордиться. Сильнее гордыни скука, ощущение ненужности, неловкости, театра. Именно театра. Театра с моей стороны. Стыдно креститься рукой, когда внутренне все же не крестишься. Но, дорогой, церковь не виновата, что ты так это все видишь. Твои проблемы, сложный ты мой. Ты входишь со своей поджарой, некрасиво приплясывающей душонкой в храм и разочарован, если чего-то там не находишь этакого, что тебя бы впечатлило. А кто ты такой, чтобы ради тебя стараться?
Прислонившись спиной к каменной стене, я следил, как выползают из черного жерла тупые, квадратные головы поездов и громогласно тормозят, приближаясь к моему левому колену. Как будто пораженные силою и тонкостью сотрясающих меня почти богоборческих мыслей. Верующему легче, чем атеисту или такому, как я, очень неуверенному деисту, — легче грешить, его простят. Атеист грешить не может, хотя бы потому, что не от кого ждать прощенья. Он со своим дерьмом в душе венчается навсегда.
Очередной поезд был, видимо, с не совсем исправными тормозами, потому что, начав сбрасывать скорость, он делал это с таким визгливым скрежетом, что у меня сжались кулаки — не для сопротивления, а чтобы хоть чуть уменьшить площадь своей поверхности, доступной для ядовитого звука. И закрыл глаза, чтобы сделаться невидимым.
Глаза смотреть не могли, и я не мог двигаться, одновременно распираемый желанием бежать, бежать отсюда, от этого жуткого места. Но что толку, если знаешь, что это место теперь везде. Перед этой болью поблекли, распались все сложные, хотя бы чуть-чуть отвлеченные мысли. Остались мысли такие, как «стоять», «идти», «невыносимо», «лечь», они плавали в растворе страха, ударяясь по очереди в то, что можно было бы назвать «я». Как все это прекратить? Только одним способом: надо прекратить это «я».
Броситься, например, под поезд. Очередной как раз тормозил у платформы. Воображение охотно изобразило мне процедуру. Ничего не только невозможного, но и впечатляющего. Потом крику, конечно, будет много, но само действие совершить с будничной простотой. Шаг вперед, и падаешь поперек рельс перед самым носом головного вагона. То, что по рельсам пропущен ток, что ударишься сильно коленями и локтями, что машинист будет истерически тормозить, — все это не будет иметь значения.