Кристофер Ишервуд - Мемориал. Семейный портрет
Он довольно жалостно претерпел процедуру, хрюкнул покорно.
- Как ты, папа? - она спросила.
Но он только улыбнулся, снова коротко хрюкнул. Он не мог ей ответить.
Сняла ногу с подножки, спросила усаживавшуюся в карету Лили:
- Как отец, по-твоему?
- О, по-моему, прекрасно, - ответила Лили.
И притом, кажется, не сумела подавить враждебную нотку в голосе, и в нем исподволь как бы звякнуло: "Думаешь, я сама о нем не забочусь?"
- Он хочет, чтоб ты к нам пришла пообедать на той неделе, - Лили прибавила, лишь усугубив это впечатление.
Тут уж нельзя было удержать улыбку. Скажите! Можно подумать, отцу вдруг приспичило повидать родную дочь, да еще в ее честь устроить прием! Лили, ясное дело, просто-напросто перевела таким образом его слова: "Что-то Мэри давно не видно". И уж сама постановила - пусть это будет обед. В тот день, с утра, она велит Кенту, чтоб привез хозяина домой ровно в час. Ну а почему бы и нет? - Мэри думала. - И что тут смешного? Но нельзя было удержать улыбку.
- И в какой день мне лучше прийти? - Мэри спросила, и тут же раскаялась в своей вредности, потому что Лили покраснела как рак, аж перекосилась с досады - прямо ребеночек, которого поймал на невинном преувеличении придирчивый взрослый.
В ответ Лили как отрезала:
- Ах, да разумеется, в любой день, когда тебе будет удобно. Бедная, бедная Лили, думала Мэри. И почему я такая злыдня? Снова вспомнилось, как Лили ей вцепилась в руку посреди
службы. В конце концов, а вдруг Лили и впрямь - само чистосердечие и невинность?
Улыбка Мэри засветилась подлинной нежностью.
- Я в понедельник приду, - сказала она поскорей и чмокнула Лили - большой редкости событие - пока та влезала в карету. Этот публичный поцелуй, Мэри заметила, мигом растопил сердце Лили. Но обе уже озирались, искали глазами Эрика - Кент воссел на козлы. Эрик застрял у самых ворот, заболтался с Энн. Мэри к ним метнулась: "Дети, дети!" Энн - той море по колено, а вот Эрик вздрогнул и покраснел, сообразив, что задерживает карету. Кинулся вперед, чуть не сшиб тетку с ног. На миг застыл, попытался оправдаться, и вдруг на Мэри нахлынуло, взяла и сказала:
- Может, заскочил бы, мы все дома сегодня.
Он на нее глянул своими большущими, карими, немного испуганными глазами:
- Ой, б-б-болыпое с-с-сп-пасибо, тетя М-м-м…
- Если тебе не представится ничего более увлекательного, - поскорей прибавила она с улыбкой, чтоб пресечь это кошмарное заикание. И помахала Рэмсботтэму, который беседовал с Эдвардом Блейком, - мол, мы готовы, поехали.
III
Рэмсботтэм рассказывал не очень свежую историю про то, как однажды, дело шло о выходных, железнодорожная компания отказалась взять на хранение под свою ответственность его коноплю. И вот значит, в субботу вечером, он сам, Джералд, Томми, еще из сторожей кое-кто, подогнали к станции грузовик, забрали свою коноплю обратно, да и вывалили у фабричных ворот прямо на дорогу, все движение перекрыли. Конечно, тягали в полицию. Эдвард кивал, не слыша ни единого слова.
* * *
- По-моему, все пойдет точно так же, как прежде.
Это Ричард сказал, в последний раз, когда Эдвард его видел живым. Сидел на краю опрокинутой тачки - без колес, брошенной и забытой. Попыхивал трубкой. Стоял синий, кроткий денек. В высоком небе над Арментьером самолет, поворачивая, крылом поймал солнце. С севера густо катил рокот артиллерии. За спиной у них гоняли в футбол, и была та ферма с развороченной крышей - место постоя Ричарда. Сидя на обочине той грязной дороги, они смотрели, как, тяжко подрагивая на выбоинах, ползут бесконечной чередою грузовики.
Говорили об этом непредставимом времени - когда война кончится. По крайней мере - для Эдварда непредставимом. Он совершенно, ни на секунду - теперь только понял - не верил, что проскочит, что доживет. А Ричард сидел себе на поломанной тачке, попыхивал трубочкой и с такой спокойной невозмутимостью рассуждал, будто собирался жить вечно. И на Эдварда это хорошо повлияло. Он ушел с последнего свиданья, как и с первого, - умиротворенный, утешенный.
Последнее их свиданье было не то чтобы непохоже на первое. Тогда тоже будущее нависало - темное, зыбкое. Эдварда пригнетало вещее чувство обреченности, мысль, что вот ты - чуть заметная частица некой машины. И машины-то не слишком значительной. Всего-навсего - школы на четыреста мальчиков. И все же, все же куда тяжелей, чем тот день во Франции, лег на душу жуткий мидлендский день. Как они жались друг к дружке - "новенькие", - проглотив языки, мечтая провалиться сквозь землю, только бы скрыться от этих издевок, этих подначек! И Эдвард Блейк больше всех терзался, страстно, до дрожи ненавидя обидчиков. Ненавидя родителей за то, что сюда сунули. Нет, не могу. Утоплюсь. До смерти уморю себя голодом. Нет, я не сдамся, ни за что и под пыткой не сдамся. Даже как-то хотелось, чтоб поскорее стали пытать.
С самого начала он был начеку, ожидая знаков несправедливости, тирании. Ждать пришлось недолго. Ответственный за него старшеклассник трижды его ударил за то, что плохо сварил сосиски. А как, интересно, их сваришь, если в жизни никто не учил, да и печка топится угольной пылью? А как за неделю усвоишь все эти их идиотские прозвища? А чистить ботинки! Дикое униженье! Я им не раб. И как люди терпят такое? Почему не восстанут?
Почему они не восстанут? - спросил тогда у Вернона; и Верной туманно ответил, что мол сам не знает. Но, очевидно, на первых порах каждому приходится это терпеть.
Уже подружились, уже были заведены воскресные прогулки вдвоем. Сырыми полями, к лесу, или по-над широкой грязной рекой до самого парома, до переправы. Ричард Верной был всего-то чуть-чуть повыше, но Эдварду он всегда казался исключительно крупным для своего возраста. Добродушие облика почему-то сообщало широким плечам добавочную мощь и размах. Старшеклассники, широко пользуясь неписаным правом травить новичков, с Верноном предпочитали не связываться.
Перед Эдвардом, гибким и сильным, как шимпанзе, они так не робели. Вечно его задирали в коридорах, в раздевалке, в спальне - и когда, разогретый и укрепленный отчаянием, он ухитрялся с себя сбросить троих, четверых даже, они тотчас сплачивали ряды, удваивали натиск и, наконец одолев, применяли к нему свои идиотские традиционные пытки, гогоча над его слезами - конечно, не от боли слезами, от бешенства.
Ричард Верной, кажется, скорей посмеивался над трудностями, какие Эдвард вечно сам себе создавал. Не очень-то верил в их неотвратимость и неизбежность. Зато всегда посочувствует, всегда выручит. Поможет сварить сосиски, почистить ботинки, приготовить дополнительные задания. Ну а собственные обязанности исполнял как-то походя, шутя. Случались и у него промашки, тоже влетало, как всем, - по заслугам, нет ли, другой вопрос. А ему - хоть бы хны. Любую взбучку забудет, едва снова сможет удобно усесться на стуле.
Эдварда такое хладнокровие потрясало. Он то слегка дергался, то дико ярился. Но что поделать. Скоро бросил все попытки разругаться с Ричардом, окончательно сдался разраставшемуся обожанью.
Дружба претерпела переходы из класса в класс, усугубление чуть ли не комического между ними контраста. Эдвард готовился брать жизнь нахрапом. К черту препятствия, прочь барьеры. Все могу. Все свершу. Ревновал и завидовал целому свету. Что бы ни читал о подвигах, о героизме, о славе, сразу все примерял на себя. А я бы так мог? Еще бы. Могу не могу - причем тут, возьму вот и сделаю. Уже в школе привык по очереди намечать цели для своего честолюбия. Вступлю в крикетную команду. Вступил. Вступлю в футбольную. Тут не вышло, но это потому просто - ну отчасти, во всяком случае, - что растянул лодыжку. Попаду в класс лучших. Не попал - попутно решив, что все учителя невежественные болваны. Вечно приходилось быть начеку. Одноклассники наслаждались, подначивали, подстрекали нарушать правила, подбивали- на слабо - отправиться за пивом к смотрителю крикетного поля, выпустить морскую свинку гулять по классу, пристроить в арке школьного колокола ночной горшок. Ловко же они его раскусили! Не смел отказаться. Не смел отказаться ни от одной безумной затеи - часто обмирая от ужаса. С кем угодно в школе готов был подраться, готов был нарваться на любую опасность, лишь бы не показать, что боится.
Его не любили. Взбалмошность, неуравновешенность не располагали к сближенью. Шутки, вымученные и злые, редко вызывали смех. Говорили, что он в игре тянет одеяло на себя. Приналяжет на занятия, сразу объявят зубрилой. Позволит себе расслабиться - тут же пишут негодующие отчеты. Интеллектуалы из старшего класса, те бы, конечно, его приняли в свою избранную среду, но он откровенно на них плевал. Среди остальных - просто ходил в ломаках, считался воображалой. Свой школьный путь начал с ненависти к школе; кончил презрением к ней. И за все эти годы не было у него, кроме Ричарда, ни единого друга.