Владимир Березин - Свидетель
Главное в горах было то, что, спускаясь и поднимаясь, мы меняли мир вокруг нас. Поднявшись наверх, мы видели один мир, со своей топографией, а спустившись — совсем другой. И в промежутке между подъёмом и спуском он менялся несколько раз, на равнине на это нужно потратить дни пути, а тут изменение происходило быстро. Даже путешествие среди невысоких холмов приводило к тому, что через несколько шагов менялись цвет травы, освещение и вкус воды — чем ниже, тем она была теплее и мутнее. Вкус воды менялся и от времени суток. Мир менялся, и мы следовали ему, сами претерпевая изменения.
Мы спустились в Казбеги, и оттого что был разгар борьбы с пьянством, на наших столиках в кафе стояла чача в бутылках из-под нарзана.
Потом, через несколько лет, в Казбеги шли переговоры о мире в Южной Осетии, и эта военно-политическая реальность заслоняла мирные воспоминания.
Ничего не остаётся, хотелось мне надеяться, ничего не остаётся, кроме воспоминания об этой воде изо льда и текущей по льду.
Я не знал ещё, что на вечерней улице Душанбе, куда доехал мой приятель, кто-то аккуратно выстрелил ему в затылок, и вот уже две недели, как его беременная жена стала вдовой.
Я не знал этого, а ехал и ехал, уже по России, возвращаясь домой.
Путешествие то было, в общем, неудачным. Дела не были сделаны, а навязанный хозяином напарник мой стонал на нижней полке, перетянутый бинтами. Видно было, что ему всё же стало хуже.
В Москве было жарко и душно.
Я снова сидел перед огромным столом моего хозяина. Стол был пустой, а даже если бы на нём и лежали какие-нибудь бумаги, то их бы сдуло мощное дыхание кондиционера. Иткин прижимался к его корпусу и слушал мой устный доклад. Его лицо не выражало никакого интереса, казалось, что тема перестала его волновать.
Так, видно, оно и было.
Я сдал документы и выпросил отпуск.
Выйдя из конторы, я увидел незнакомую длинную машину, у которой прохаживались два овальных человека в мешковатых пиджаках. Кто-то главный уже вошёл в наше здание, и они ждали его на жаре. Двубортные пиджаки промокли от пота, под мышками и на спине влага проступила наружу, марая светлую ткань, но снять пиджаки было нельзя, и это я понимал. Под ними овальные хранили оружейный металл.
Я прошёл через сквер и остановился у перехода, где торговали летней едой, папиросами и свободной прессой. Я купил газету и сел в троллейбус, чтобы ехать к себе долго-долго и читать эту, только что купленную, газету. Внизу листа маленькая заметка сообщала, что сделка по продаже стратегических бомбардировщиков не состоялась. Я свернул газету и стал глядеть в окно.
Авиационные масла из маленькой республики стали не нужны.
Путешествие моё оказалось бессмысленным, но привёз я с Кавказа несколько толстых, похожих на пряники, копчёных сыров и ходил с ними в гости.
Утром этого пересменка между странствиями я, лёжа на кровати, размышлял — к кому я понесу свой сыр. Сначала я резал сырные круги пополам, а потом — на четвертинки. Сыр кончался, и надо было куда-нибудь ехать.
Пока же я ехал только в метро и думал о старичках, встречавшихся мне по пути. А был бы я сам старичком и вёз бы сыр своей родне — был бы с этим сыром, завёрнутым во влажные тряпочки, суетлив и жалок.
Но была бы в таком старичке своя правда — маленькая стариковская правда. Сырная.
Но пока я обнаружил, что в Москве открылась выставка Дали, снабжённая многочасовым хвостом посетителей.
Я попал туда на халяву, случайно. Несколько грузин-малолеток вместе с русскими девушками решили посмотреть на Дали. Одна из девушек и пригласила меня.
Мы ехали по Москве в красивой машине, и жаркий воздух в ней был наполнен запахом духов и гортанной грузинской речью.
Говорили о тбилисском ОМОНе и его командире, о каких-то убийствах. Говорили о войне и о войне в Осетии, о войне вообще, как о мужском занятии — брат одного из мальчиков был одним из командиров «Мхедриони».
Говорили, а я помалкивал. Что мне было до чужой войны? И всё же я слушал.
Так я получил возможность ходить по залам, разглядывая перепончатых человечков, столик с сувенирами-постерами: галстуками, причудливыми часами и, конечно, — публику.
Стояла жара, и по выставке бродили женщины — загорелые и ещё нет. Загорелых было больше, и в многочисленные разрезы одежды высовывались коричневые и бронзовые руки и ноги.
Все женщины отчего-то, как и мои спутницы, пришли туда со жгучими мужчинами неясных восточных и южных национальностей. Может, загар делал мужчин такими жгучими. Мужчины, казалось, размышляли о том — кого интереснее потрогать — скульптуру с выдвижными шкафчиками вместо груди или свою подругу.
После этого меня привезли в чужую ночную квартиру, где нечего было есть, и нечего было делать — потому что за девушками пришли и опять повезли куда-то в ночь, а про меня забыли.
Тогда я снова уехал, и вдруг оказался на другой улочке — кривой и горбатой, по которой гнали трёх коз.
Имена у этих коз были — Сара, Боря и Рома. Сидя на этой улице рядом с рюкзаком, я стал думать о том, что давно вот согласился с тем, что не стоит возвращаться в прежние места, но всё-таки возвращаюсь.
Я возвращался в прежние места и вот снова приехал в Крым, даря этой земле две недели неоплаченного отпуска. Хотя я и был теперь отдыхающим, без всяких первоначальных экспериментов с путешествиями и случайными встречами, моё настроение не вполне вписывалось в спокойствие кривой улицы. Я ожидал дороги, а приходилось проводить время, пока друзья ищут комнату.
Через некоторое время появились передо мной мои спутники, оба в дорожной пыли — девушка, похожая на маленького зверька, ёжика в тумане, и человек, колеблющийся на ветру.
Мы поселились вместе. Прохлады не было, даже когда мы пили пиво, от частых разбавлений ставшее безалкогольным. По утрам я писал, сидя за столом в центре комнаты и время от времени оглядываясь на спящих справа и слева от меня. Я приказывал героям ходить туда или сюда. Однако герои не всегда были послушны и не всегда подчинялись приказам беспрекословно, точно и в срок. Это напоминало странную игру в шахматы с самим собой.
Но вскоре пришлось снова ехать, и мы слушали в автобусе разговоры девочек, которые наперебой кричали друг другу о том, за что их послали в Артек — за народные танцы, за олимпиаду по украинской словесности, за ботанический кружок, за первое место в неизвестном соревновании.
Наши пути разошлись, и я остался жить в Симферополе. Жил я у старого друга в его новокупленной квартире, а квартира его была набита теми вещами, которые обычно служат свидетельством достатка.
Бегал по комнатам старший сын, а младший, сморщенный и угрюмый, лежал на руках матери. Сначала я бесцельно ходил по городу — всё как-то не удавалось, не придумывалось занятие. А когда я решил разведать новый путь вдоль реки, ко мне прицепилась ничейная дворовая собака, цапнув за ногу.
Впрочем, на своём пути я видел много интересного. Пришёл при мне в один магазин бандит. Это был настоящий мелкий бандит, с килограммовой золотой цепью на шее, с золотым же крестом, коротко остриженный, почти бритоголовый.
И он с любой своей стороны был похож на овал.
Он пришёл, и, раскачиваясь на носках, говорил:
— Вот, мой братан купил у вас на прошлой неделе стиральную машину… Вот эта, вот «Bosch», она круче будет, круче?!. А то я куплю…
Через несколько дней всё снова наладилось.
Я придумывал, сочинял другой мир, и в нём — другую жизнь.
Какая это работа, разве это можно назвать работой? Это было воспоминание, искажённое временем, то состояние, в котором вспоминается больше, чем было на самом деле.
Мой герой, городской мальчик, выбегал ночью на улицу. Там, в скудном свете фонарей, двигались танки. Был давний год, и хотя перед мальчиком перемещались странные, неведомые ему, мальчику, машины — огромные, приземистые, с диковинными толстыми пушками, лежащими на броне, я знал, чем кончится эта история, но отрезвление разгадки меня занимало гораздо меньше, чем процесс восстанавливания несуществующего мира.
Зелёное бронированное зверьё, фыркая, ползло не мимо меня, а мимо мальчика.
Одних монстров сменяли другие — юркие и быстрые, с узкими гусеницами.
Асфальт превращался в белый порошок, и мой мальчик ощущал на своих губах запахи этой асфальтовой пыли, гари и чада двигателей.
Время от времени, возвращаясь в летнюю реальность, я обнаруживал себя то у берега городской реки, то в открытом городском кафе. Я сидел там и наблюдал, как разгорается урна у входа — столика через три от меня. В этом кафе, отвлёкшись от своих черновиков, я начал письмо в Германию. Я писал женщине, в реальности существования которой уже начинал сомневаться, о странных своих философских мыслях, а вовсе не о том, о чём следовало бы написать.