Колин Таброн - К последнему городу
– Но мы чужие на этой земле. – Камилла посмотрела на странные желтые руки. – Мы – незваные гости.
Но Роберт не слушал ее. Он вытащил свой блокнот и стал что-то лихорадочно в нем записывать.
Она продолжала:
– В любом случае они неживые. Они мертвые. Они мертвы уже несколько сотен лет. Они заслужили покой.
– Естественно, они мертвые. – Его глаза перебегали с мумии на листы блокнота. – Но инки считали, что они разговаривают с ними. – Его голос приобрел резкие нотки. – Неутешительно, правда? Это бессмертие состоит лишь в том, что о тебе помнят другие.
Она услышала в его голосе знакомую горечь. Много лет назад, отчаянно пытаясь утешить Роберта после смерти его отца, она предложила ему то же самое затертое клише: бессмертие в памяти людей. Уже тогда он отверг это, беспомощно обнимая ее.
Теперь, как будто читая ее мысли, Роберт сказал:
– Потому что воспоминания не всегда хранят чистую правду, разве не так? Сам человек исчезает навсегда. На самом деле инки общались не с умершими. Они оставались лишь с собственными образами умерших и домыслами о них. – Он развернул мумию так, чтобы лучше ее рассмотреть. – В этом теле ничего нет. Его здесь нет. – И он снова принялся что-то быстро писать, как будто боясь, что пастух прогонит их отсюда раньше, чем он опишет этот труп в мельчайших подробностях.
Камилла повернулась к нему спиной. Скрип его ручки вызывал у нее чувство отвращения. Каждый раз, когда он заканчивал страницу, раздавалось самодовольное потрескивание. Камилла бросила взгляд на пастуха, в надежде найти поддержку, но он не понимал их. Он все мял и мял в руках шляпу, пытаясь скрыть непонятный стыд. В конце концов Камилла попыталась успокоиться и сказала, обращаясь к стене:
– Я думаю, мертвые заслуживают такого же покоя, как больные или спящие. Они беззащитны.
Роберт продолжал писать.
– Ты сама сказала, что они мертвые.
– Тело тоже часть человека.
– Но это даже не тело. Его полностью выпотрошили.
Она снова взглянула на скорчившуюся фигурку и вдруг осознала, что ее всю трясет, трясет от чего-то, похожего на жалость. Ей даже захотелось обнять этого молодого мужчину. Она не замечала никаких надрезов на его сморщившемся торсе.
– Он все еще человек, – просто сказала Камилла.
– Нет. Здесь ничего не осталось. Ни сердца, ни печени, ни даже мозга. Они вынули из него абсолютно все.
Говоря все это – а его слова казались ему чужими словами, совершенно безжалостными, – Роберт чувствовал, как это странно звучит. Он смотрел на забальзамированную оболочку. Все внутренние органы в таких телах извлекались через задний проход или влагалище, и оставалась только эта призрачная тень человека. Для инков внешнее было важнее, чем внутреннее, – его облик, черты, которые они привыкли видеть изо дня в день. При бальзамировании даже мозг – оплот памяти – просачивался вниз по телу, как жидкость, и впитывался в подкладку из хлопка, на которое было посажено мертвое тело. Так что все, чем был когда-то этот человек, его память о прошлом, концентрировалось в этом хлопковом тампоне. Роберт оглядел каменную комнату, как будто в ней могло быть что-то еще. Но комната была пуста. Он думал: в высохших флюидах мертвого мозга собраны все истории человеческих жизней. И он представил, как они освобождаются и улетают в воздух, когда человек умирает – воспоминания прошлого, инков, его собственного отца, – как они свободно парят в своем мире: весь воздух оглашен криками этих историй.
Но Камилла, рассердившись, отошла от трупа. Она сказала:
– Если он – ничто, зачем тогда писать о нем? Оставь его, оставь его в покое.
Она терпеть не могла, когда пользуются чужой трагедией, чужими святынями. Она видела в этом обычную журналистскую страсть к сенсациям – страсть, которую, по его словам, он сам презирал.
Камилла вышла из комнаты на солнце и уставилась на окружавшие их горы. Естественно, очень интересно описывать всякие ужасы. Но, когда ее гнев прошел, она поняла, не без стыда, что ее оттолкнуло вовсе не то, как Роберт обращался с мертвым телом, и что они нарушили его покой. Работая исследователем, как бы то ни было, она привыкла собирать разного рода факты. И если бы Роберт действительно смог воспользоваться увиденным и что-то создать – из этой печали, ужаса и вечного покоя – чего угодно, – она бы только порадовалась вместе с ним. Но Камилла вдруг поняла, что он не сможет этого сделать. У него просто нет таланта, в смятении подумала она. Он не может достоверно рассказать о мертвом мужчине. И он даже не подозревает об этом.
Она оглянулась, но тут же пожалела об этом. Она увидела Роберта, он казался таким высокомерным, записывая то, отмечая это, а высохшие пальцы заслоняли мертвые глаза от дикого скрипа ручки. Разумеется, Роберт бы назвал ее слишком сентиментальной, но на самом деле она была такой же, как и он. Настоящее, естественное описание, даже если оно вторгается, куда не следует, ей бы понравилось. Но у Роберта просто не хватало таланта. Она вдруг поняла, что боялась этого задолго до того, как они отправились в путешествие.
Не то чтобы Роберт был второсортным журналистом, нет, в своем роде он был даже очень неординарным. Он умел жонглировать идеями и извлекать факты из своей цепкой памяти. Но он был не в состоянии описать лицо или чувство. Наверное, этот талант не имел ничего общего с интеллектом или сочувствием.
Это был просто дар свыше или, скорее, отклонение, как врастающие на ногах ногти. А многие вещи он просто не замечал (иногда она причисляла к ним и себя) или, может быть, полагал, что они не заслуживают его внимания.
Но когда Роберт, нагнувшись, вышел из каменного склепа, его радость от того, что он чего-то достиг, которую Камилла ожидала от него каждый раз, когда он опускал исписанный блокнот в карман, была чем-то омрачена. Чем-то, напоминающим печаль. Пастух за его спиной жестами показывал, что ждет оплаты, но так ничего и не получил. И Камилла вдруг почувствовала странное разочарование. Роберт больше не был похож на себя – казалось, его самоуверенность пошатнулась, он понял то, о чем только что думала Камилла, – и ее злость постепенно отступила.
В тот вечер над горами разразилась сильная гроза. Пучки молний ярко освещали их лагерь, как будто кто-то снимал в палатках фотоаппаратом со вспышкой, и шесть часов подряд лил сильный холодный дождь.
Франциско то и дело отрывался от книги. Пламя свечи постоянно гасло, и при каждом ударе грома у него тряслись руки. Один раз к нему заглянул кто-то из погонщиков и со странной нежностью, свойственной этим людям, спросил, все ли с ним в порядке. Сеньора Жозиан, сообщил погонщик, заболела. Но Франциско не знал, какое он имеет к этому отношение. Он чувствовал, что бельгийцы его презирают. Сегодня вечером он даже не пошел на ужин в общую палатку, а остался здесь, перед раскрытыми книгами и зеркалом инков – своим талисманом.
Дождь усилился и тяжело застучал по брезенту палатки. На сей раз Франциско не стал зажигать свечу, а просто лежал в своем спальном мешке под ужасающими вспышками молний, протирая кварцевую поверхность рукавом рубашки. Он знал, что теперь относится к зеркалу с еще большим трепетом, чем раньше. Там, в Испании, ему казалось, что в столь долгом изгнании оно навсегда потеряло свое предназначение. Но сейчас, крутя его в пальцах, он думал о том, что оно кажется ему незнакомым. Может быть, здесь, среди родных зеркалу гор и городов, оно вновь наполнилось своей прежней силой. Блеск его темного камня стал зловещим. Ведь, несмотря ни на что, его народ украл это зеркало у инков. В нем больше не было места для лица Франциско.
Луи не волновался из-за высокой температуры Жозиан. Девушка была очень болезненной. В Эно она время от времени жаловалась на легкое недомогание или головную боль, а когда начиналась эпидемия гриппа, то вирус всегда находил себе пристанище в этом хрупком организме.
Но ее болезнь заставила его окончательно выйти из себя по поводу этой идиотской экспедиции. Они искали всего лишь легкой прогулки верхом вдали от навьюченных рюкзаками туристов в Куско, а вместо этого оказались в этом чистилище, где о них пытался написать английский журналист и помолиться испанский священник. Чтобы отойти от всего этого, им придется целый месяц прожить в Париже или Провансе.
Жозиан лежала на своем спальном мешке под колышущимся брезентом, ее щеки налились болезненным румянцем. Там, в Бельгии, он окружил бы ее отцовской заботой, приготовил бы ей какое-нибудь простое рыбное блюдо или омлет с целебными травами, и к утру она бы окончательно выздоровела. Им обоим нравились их роли – казалось, ее хрупкость уравновешивает его возраст. Но здесь они были вынуждены довольствоваться едой индейцев кечуа. Ей придется выздоравливать, питаясь сушеным лесным картофелем, бататом, сгущенным молоком, вяленым цыпленком, бананами и папайей.