Владимир Авдеев - СТРАСТИ ПО ГАБРИЭЛЮ
Пусть каждый в этот благословенный миг станет чуточку больше и больше вместит своего рока, а тот, в свою очередь, одумается и будет более интенсивен, разноцветен и равноудачно пособничает добру и злу, как и всякий своемудрый двурушник.
Возлюби
не страдание свое, но
Свое,
пусть даже и страдание.
Я гадательно подошел к конторе и по амарантовой темноте, сгорбившейся за окнами, схожими с остекленевшими очами кормчего, проглядевшего берег, понял одним из своих благоприобретенных мультипликационных чувств, что она безнадежно пуста. Я смиренно поискал у себя внутри неразменный лоскуток испуга. Не найдя такового, я двинулся внутрь здания, притязательно воображая, что увижу его в гигантских бездыханных пустотах сложные позы мифических наяд моей дальнейшей судьбы, в которую я начал влюбляться, как в единственную амазонку
на мягкодубравном острове и предназначенную токмо для моего владения. Я неукорененно застыл на ветхом ковре так, словно он вел к трону, а гардероб и вытекающие из него жерла трех коридоров были наспех исцарапаны следами буйнопомешанного бегства.
Каменные полы были усыпаны бумагами на манер дорожных листовок, ожидающих наступления свирепого агрессора. То тут, то там, распахнув нутро, без действовали шкафы; стулья прискученно стадно паслись, будто кони, лишившиеся своих всадников в неловкой атаке; брошенный сейф подглядывал за мной своею скрытностью через замочную скважину, сжав в кулак единственный доступный рельеф бородки ключа, как ополоумевший однолюб; гнойнолиственная пальма смотрела на меня с плахи кадки, точно обнаженная старуха, а возле моей левой туфли ничком лежал изуродованный неправильным прикусом бутерброд.
Если бы я был инвалидом, меня, наверно, осенил бы сверлящий зуд в утраченной конечности, но комплект под моим именем был полон, и я ничего не почувствовал,
что и было весьма кстати. Посему мне наскучили эти образы, и я, дисквалифицировав их, углубился в один из коридоров, надеясь получить новую пищу для размышлений в комнате, где я работал, если мою призрачную деятельность можно было именовать так.
Вот мой стол. Все, что осталось в его податливых ящичках, —это черные сатиновые нарукавники и клочок мятой нотной бумаги.
Престарелый метельщик в кожаном фартуке, свисавшем с усов, с шафраново-желтым лицом, причудливо безыскусно гонявший по тротуару стайку одних и тех же изможденных листьев, будто пробуя слова нижней челюстью на вес, поведал мне, что контора эта в срочном порядке переехала ночью, а куда — он не знает.
—У меня создалось впечатление, что они репетировали сцену из потопа. Была такая спешка, что лошадьми задавило несколько человек. Я присыпал кровь песком, но она был такая алая, что песок стал похож на молотый красный перец. — Он замолчал, как и все люди, не привыкшие много говорить, а затем, увлекшись тем, что его слова могут звучать так складно, продолжал:
—Один из тех задавленных был такой молоденький, ну прямо как вы. У него была такая смешная, почти барсучья фигура, и мне было так жаль его, ведь копытом ему раздавило все ребра. Он все малодушно стонал, как девушка, и проклинал какого-то Габриэля, из-за которого и затеяли весь сыр-бор.
Я машинально поблагодарил метельщика и бросился к обиталищу моих сослуживцев. Во мне не было места сомнению, что тем раздавленным был именно мой незадачливый, примитивный, одномерный Серж.
Ненавидел ли я его? Пожалуй, нет. Разве можно ненавидеть одну из целей на своем полигоне? Я не ненавидел его, я целился в него, и мое трансцендентное дирижирование чужой судьбой удалось мне. С момента лавинного принятия новой самости и миротолкования, а я именно принял их, как принимают микстуру или чудодейственный эликсир, прошло несколько часов. И я уже слегка приобвык к тому, что физически ощущал некоторые приращения к своим чувствам, с помощью коих усерднее раздирал фактуру бытия, делая ее более созерцабельной и съедобной. Я не просто возвеличился: я явственно ощутил моральную и волевую автономию, совершал целительный набег на трущобные реалии селения X. Люди, да и самой предметы, весь характерный привкус времени и пространства не выказывали более той обжигающей недоброжелательности ко мне, потому что я проникся к ним волевым безразличием. Кроме того, я поймал себя на мысли, что, заинтересовавшись реальностью, я тем не менее не стал от этого много реальней. Я ощупал рукой непокорные волосы и раз и навсегда уразумел, что никакие поработившиеся страдания и нисходящие отрезвления уже не помогут мне, ибо я уже стал тем, чем стал.
Я имею самого себя, я обладаю собой. Что может быть интересней? В мое сознание внедрились более сложные манипуляции, призванные производить впечатление более простых, вот и вся моя реальность. К пониманию жизни можно прийти двумя способами: до нее можно дорасти и можно до нее низлететь. Первый путь наигранней и привычней, но второй неизмеримо интересней, ибо сопряжен со всеми преимуществами смотрящего сверху вниз.
За одну субтильную иронию смотрящего сверху я согласен претерпеть какие угодно лишения.
На ходу я ранил воздух, а он лишь свирепо стонал в окончаниях моих пенящихся одежд. Небо пробовало что-то предпринять с облаками, а мне хотелось ударить снизу по подносу, на котором прохожие подносили мне лучистую грошовую благожелательность так, чтобы гроши устроили здесь небольшой медный гербовый фонтан.
С наступлением дня ночной совиный холод исчез в складках вырождающихся тканей, но тепло еще не расправило затекшие члены и не заняло вакантное место. Именно во время этого междувластия я и подошел к обиталищу Евгения и Сержа.
Дверной глазок будто из хитрой бутыли наполнился глазом, неслышно чавкающим ресницами. Он был таким безучастно карим, что я принял его за кнопку электрического звонка и едва не нажал. Мой выход напоминал вращательное движение, которым нарушают тепло-несущее одиночество термоса, дабы извлечь из него улыбку. Владелица карих глаз неподдельно выдержанно поведала мне, что Евгений и Серж съехали поздно ночью в крайней поспешности, и больше ей ничего не известно. Она говорила в такт своему бестревожному кровообращению, а изумрудные серьги в потускневшей оправе, казалось, должны были придать ее лицу вид удовлетворенного лукавства.
Я уверенно брел по селению X, нещадно перлюстрируя свежевыкрашенное воспоминание о том, как на меня вдруг повеяло из окаянных глубин пансиона шикарным запахом потревоженной пыли, а неугомонный маятник резал на ровные ломти что-то домашнее.
Невзирая на одиночество, мне захотелось побыть одному. Я бродил, как может бродить лишь уволенный в запас парадный часовой, и диву давался, как мало событий со мной происходит и как велика меж тем сила моей изолированной рефлексии, теребящей в гневном безрассудстве многие глубины философской надмирности. Сейчас меня более всего занимал круг проблем, которые я условно окрестил технологией веры и технологией судьбы. Я был приятно шокирован, едва мне достались эти два филологических мутанта. Народившись, они моментально окоченели в моем мозгу до пассивного безвременья девизов.
Я ослабил поводок вассальной экстравертированности, и она тем не менее не нашлась ничего сказать мне, кроме разве того, что вокруг стало теплее.
§ 12
Я расстался с хозяйкой пансиона, даже не поминая деньги, уплаченные ранее до конца месяца, и тотчас застращал себя ядом сарказма, что, возможно, вот так же когда-нибудь безмятежно поверяя в долг, я расплачусь за свои похороны и будущее рождение вкупе.
Судьба — это банк, где на каждого открыт кредит, и я давно мечтаю его обокрасть.
Поверх своей недешевой поддельной забывчивости я презентовал этой густо накачанной надушенным воздухом и легкокрылыми сплетнями даме ажурный костяной брелок в виде мясистого амура с полным колчаном стрел, обглоданных карманной мелочью. Ее умиление немыслимого фасона щипало мне ноздри, я кланялся. Сборы мои были кратки и филигранны с позиций немого кино. Я надумал возвратиться в свое полуродное столичное гнездо и решил тотчас же отправиться в обратный путь к дяде. Нащупав глазами календарь, я ужаснулся: ведь селение X пожрало ни много ни мало, но почти целый год моей жизни. До этого дни надменною чередой фиксировались лишь осколками интонаций моего душевного равновесия. Только теперь у душистого изголовья новой весны я встрепенулся при мысли, что мне почти нечего вспомнить в этой обобранной красками кутежей и фантазиями грехопадений местности, и потому год этот недействителен.
Все же задним числом я испытывал стыд от того, что не смог взять от феномена селения X больше, и потому решил не глотать так явственно окончание будущих воспоминаний по нему и не потщился немного пофланировать по его путанно пересекающимся улицам. Мое белокровное любопытство удовольствовано было не совершенно, и потому я энергично прогуливался, готовый ежемгновенно конфисковать чудо и пришпилить его золотистой иглой на черный бархат аффектирующей части сознания, стоило ему броситься мне под ноги.