Свен Лагер - Фосфор
— У моего отца всегда в гостиной дым стоял. Он и его ребята с работы курили потрясающе крепкий табак, сигариллы под названием «Шпрахлос», и толстые самокрутки, и даже затягиваясь, не переставали говорить. Такие бывают только в старых фильмах. Поэтому и я так любила сидеть с ними. Они приходили и за глоток западного виски рассказывали удивительные истории. Отец сажал меня к себе на колени, у него был такой странный вибрирующий голос, я чувствовала его сквозь рубашку. Только вот ни одной из историй я уже не помню. Наверное, я их не слушала. Потом я снова садилась в трамвай и ехала домой. Я уже в семь лет одна к нему ездила. Что, неплохо?
— Смелая, — отвечаю я и крепче прижимаю ее к себе. Рассказ и правда производит впечатление.
— Как это получилось, — спрашиваю я, — что в ГДР у людей совсем другие лица? Тела и лица на Западе менялись — у каждого десятилетия свои лица, совсем другие люди, и только здесь сохранились прежние типажи, смачные, как из фильмов тридцатых или сороковых годов. А еще здесь встречаются лица семидесятников, с прекрасной, наивной надеждой на лучшее. Я люблю смотреть на них.
— А как я выгляжу? — спрашивает Фанни и кокетливым движением откидывает волосы назад. — Я больше похожа на девушку тридцатых или семидесятых, а?
— У тебя волосы как в рекламе шампуня, — произношу я. — Если нажать на медленное воспроизведение и взглянуть на то, как они рассыпаются.
За это я получаю тычок в бок.
— Но теперь я уже много знаю, — продолжаю я. — Твоя семья из Восточной Германии. Но выросла ты на Западе. Кто-то когда-то сказал, что всему виной разное детское питание: из-за него люди на Западе и на Востоке и выглядят по-разному. На Западе скорее расплывшиеся, нечеткие. Я, например, еще школьником, выглядел гораздо хуже, чем сейчас, противным был, как слизень. А ты? Ты наверняка всегда походила на жеребенка. Вот тут она меня оттолкнула.
— Как я теперь выгляжу, идиот? — спрашивает она. — Как человек тридцатых, или семидесятых, или, может, даже девяностых годов?
Поэтому я снова ее рассматриваю, что наверняка выглядит довольно нелепо; представьте себе типа, который, стоя посреди улицы, держит за руки свою девушку и таращится ей в лицо. Вот теперь я наконец понял: она выглядит как хип-хоп-певица Фокси Браун.
— Ты выглядишь, как Фокси Браун. Не так, как она выглядит теперь, а как натуральная Фокси Браун. Ух ты, точно так выглядишь.
И снова мое сердце забилось так бешено, что в голове отдалось, как будто впервые принял Е-шку.
Вот в чем разница, думаю я, раньше мне не приходило это в голову. Влюбленность делает меня холодным, хотя сердце у меня скорее колотится, чем просто бьется. Экстэзи горячит, делает бодрым и горячим, а не бодрым и холодным. Я не хочу сейчас ее касаться. Не хочу ни с того ни с сего накинуться с поцелуем большой любви. Когда сидишь на «Е», наоборот, постоянно все трогаешь. Все слишком уж притягательное, полнокровное.
— Перестань, я вовсе не Фокси Браун, — говорит Фанни и бежит следом за мной. Старая добрая Фанни. Как долго я ее уже знаю?
— Дорогу назад помнишь? — И Фанни ведет меня обратно по улице.
— А как ты выглядел, когда был ребенком? — задала она вопрос и повисла на моей руке.
— Ты действительно хочешь знать?
— Конечно.
— Я был толстым и выглядел, как последний идиот. Ну, впрямь бутылка «Ольмеки»: внутри — что-то стоящее, а снаружи — дурацкое сомбреро — крышка — сомбреро.
— И что потом?
— Потом как-то само изменилось. Девочки наконец мною заинтересовались, и я подумал: что ж, ладно, буду и я интересоваться ими. У меня была старшая сестра, и мне раньше казалось, что все девчонки такие же, как она, а значит, зачем они мне.
— А потом? Твоя первая девушка — какой она была?
— Какая ты любопытная! Если я сейчас тебе все расскажу, мы, может, больше и не увидимся.
— Почему? Есть в чем покаяться?
— Нет, но тогда ведь и вопросов больше не будет.
А потом уже я вижу издалека Микро: как он сидит за столом и ест. Похоже, на спортивной площадке он остался совсем один.
— Готов поспорить, ему подарили остатки, — говорю я Фанни.
И на секунду чувствую легкий укол совести из-за тех таблеток, которых уже нет в кармане Микро. Но все равно милая картина, как Микро сидит за деревянным столиком, на пустой, всеми покинутой спортплощадке. В шмотках Огурца, но не его. А впрочем, нет, еще одна фотография на память.
Я говорю Фанни:
— С сегодняшнего дня Микро живет у меня. Думаю, мать слетела с катушек и вышвырнула парня на улицу. Хочу немножко его подправить.
Микро замечает, как я что-то говорю Фанни, и поднимает на нее глаза, а она его спрашивает:
— Хорошо выспался?
— Угу, — отзывается Микро.
Мы с Фанни беремся за оставшуюся от него пищу.
Теперь наступает жажда. Нам надо чего-нибудь попить. Все эти сухие пирожные… Мы идем к РЗС [7], к невероятно старой и в то же время новой РЗС.
— Скоро закроются, — говорит нам Микро, и мы пробираемся через скверик. Поверху стены — колючая проволока. Внизу — пластиковые стулья и закрытая дверь. Мы уже собираемся уходить, но тут она открывается, и один парень что-то выносит.
— Можете заходить, — говорит он нам и подмигивает.
За спиной его сидит девушка в черном, в кожаной куртке, и двигает ртом. А рядом с ней сидит парень, который смеется, проводя языком по шарику-самокрутке. Из подвальчика слышен машинный грохот. Ну и темень же у них! Мы спускаемся, и с каждым шагом грохот упорядочивается, превращаясь в музыку.
Фанни приносит нам колы, мы садимся на низкие банкетки и пьем. Путешествие во времени. Чик, новая сцена. Итак, мы сидим здесь — зарядка для подростков. Как спецназовцы на ЛСД, постоянно меняющиеся картины реальности, гудение, проекторы мигают. Потом снова наружу, под свет полуденного солнца, а после опять назад, в темноту и в шум такой, что кажется, мир вот-вот взорвется. И лишь «Я» по-прежнему остается в центре всего, — как по волшебству. Или это НАШЕ общее «Я», и вокруг него крутится весь мир? Мы спокойно наблюдаем за ним и пьем нашу колу, м-мх. Тоненький парнишка, похожий на сгорбившегося гнома, заводит музыку и слушает ее через зажатые между плечом и головой наушники; потом она неуверенно плывет к нам через клуб.
Пара вялых типов лежат на диванчиках, ступеньках, курят. Туда и сюда шныряют совсем тоненькие девочки и мальчики, тощие костлявые существа с горящими глазами, которым даже их узенькие футболочки велики. Шныряют туда-сюда, как привидения. Сейчас даже неплохо, что я вижу диджея, вижу, оттуда идет звук и кто всем управляет. Так, значит, свет ему все-таки нужен, ну, свет вокруг него… Теперь я рад, что вижу его: как он вынимает пластинки, кладет их обратно, слушает, на миг замирает, потом снова кивает, вверх-вниз дергается та половина наушников, через которую он слушает, его рука совершенно неподвижна, и звукосниматель тоже. Без него здесь не было бы ни пространства, ни времени.
Вот стоит он, один человек в пятне света — стоит и работает. Да, это успокаивает. Теперь я могу откинуть глаза. Да, именно откинуть. Необязательно откидываться назад телом, прежде чем закрыть глаза. Ну вот закрыл. Остальные тоже притихли. Мы уйдем, когда опустеют стаканы. Момент утомленного, расслабленного счастья, в котором еще подрагивает тихий летний денек; и поначалу с трудом, а затем все легче ко мне пробиваются роем бактерии звука, оседая у меня в голове.
Пузырьки пены вырываются из своих влажных оболочек, поднимаются вверх, вибрируют в высоком тонком бокале, превращаются в стук, в глубине; махровый папоротник вьется вокруг толстого ствола сочного эбенового дерева, густой бас оборачивается лесом, стеной из лопающейся древесины, умирает, гибнет, гниет, пока не замрет, не угаснет на беспощадной точке затухания вибрации, но возвращается назад — мерцающее тело, инопланетный металл, который впивается в мою человеческую плоть и поет словно натянутая струна, прохладные гребни волн, опять распадается; темная глина, черная земля и жемчужины говорят со мною, напевая, сливаясь в едином звуке над жесткими аккордами баса; в чавкающем сиропе, появляются иглы клавишных, хихикают, превращаются в дрожащие жестяные шайбы, в злобные капли дождя, выбивающие свой мимолетный орнамент; бас усыпляет и усыпляет, над ним плывут нано-эльфы, собираясь в ноты, и смехотворно становятся светом, и что-то приближается, низкая чистота ввинчивается в бетон — ну и ну — и прокладывает себе дорогу сквозь темные своды и сталактитовые пещеры; на узеньком выступе вверху стоят трубачи, извлекают тонкие нити звука из труб, а он поднимается выше и выше, исчезает из моих мясистых красных ушей — прочь; частоты улетучиваются сами собой, подобно газу, прямо у меня на глазах, и в какой-то миг я вижу длину волн; они вдруг становятся видны вверху и внизу, те, которые никогда никто не видит, потому что живем мы в некоем межпространстве, надо мной и подо мной мир продолжается в бесконечность, — все в одном, а мы лишь на проклятой ступени, и дальше, дальше, я хочу слышать, насколько я смертен, слышать, как песня исчезает в неслышимое, а басы бессильно иссякают.