Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 5 2008)
За столом смолкли, вздыхая: такая жизнь. Над двором, над землей смыкалась ночная тишь. Лишь на базах скотьих сонно гоготнул гусак, успокаивая своих. И в этой тишине услышали шаркающие шаги, бормотанье, легкое постукивание.
— Чурькова идет! — первыми догадались девчата и побежали отворять калитку.
— Либо стряслось чего? На ночь глядя... — сказала Клава.
— Да ей что ночь, что день, — ответила мать. — Она уж была у нас ныне.
— Здорово живете! — тонко проголосила гостья. — Простите, что не ко времени. У вас — люди.
— Все свои, — успокоила ее хозяйка. — Клава с Николаем подъехали. Садись повечеряй.
— Прости Христа ради. А внук не уехал?
— Здесь он.
— Может, он меня возьмет, когда в город поедет? — жалобно попроси ла она. — Отвезет в больницу. Врачи мне помочь окажут. А иначе мне как жить... Мой сынок! — возвысила она голос. — Окажи мне помочь! Бывало, твой папочка...
Старую женщину усадили и принялись ей доказывать наперебой, то Клавдия, то баба Настя:
— Как он тебя повезет?.. Ведь надо направление от наших врачей, от ста ничных. Карточку твою... Тебя ведь в район возили. И там тебе чего сказали?
Отстраняясь от женского шума и крика, Николай ушел к летней кухне, закурил, позвав за собой племянника. И там его осенило:
— А чего мы с тобой зря время проводим? Давай поставим сетчонку. Утром снимем. Вот тебе и уха, и жареха, — удивился он простоте своей мысли. — А то гость приехал, а его и ухой не накормят. Так в казаках не положено. Поехали. Сетка у меня набратая. Лодка — на месте.
— Да ты бы хоть отдохнул, — попеняла ему бабка Настя, услыхав раз говор. — Господь с ней, с рыбой. Обойдемся.
— Мы враз обернемся, — пообещал Николай. — Лишь поставить... Ка кая машина, — отмахнулся он от Ильи. — Тут два шага шагнуть.
Сборы были короткими: легкий пластмассовый ящик с набранной сетью да ключ от лодки. И пошли, оставляя позади яркой лампой освещенный двор, бабий говор и разом, уже на скотьем базу, растворяясь в теплой августовской тьме.
Луна еще не вставала; хутор скупо светил мерклыми огнями редких дворов и домов. Николай шел быстро. Илья же во тьме чувствовал себя неуверенно, то и дело спотыкаясь на рытвинах.
— Ты чего? — засмеялся Николай. — Как стреноженный, — но шаг за медлил. — Не в привычку впотьмах бродить, да еще без асфальта? Это у нас глаза кошачьи. Ночушка нам мать родная. Мы на воде днем и не бы ваем. Враз схомутают.
Затон был недалеко. Дохнуло в лицо пресным парным теплом. Камыши, стволы деревьев, лодка — все это брезжило, проглядывало в ночи.
Николай погромыхал цепной привязью, усадил племянника на корму и, оттолкнувшись от берега, полегоньку зашлепал веслами.
— Темная ночушка — нам подмога, — подсмеиваясь, повторил Нико лай. — Когда колхоз доживал, этим и спасались — водой, рыбой. Зарплаты, считай, лет пять не видали. Работаем, пашем, сеем, убираем, латаем техни ку, а она уже — никакая, запчастей нет. Не работа, а казня. Но работаем... А зарплату лишь обещают: завтра да потом. Погодите, вот хлебушек уберем, продадим да вот подсолнушек продадим. И все как в трубу: увезут, продадут.
Начальство дворцы себе строит, в райцентре да в городе магазины открывают. А нам опять: потерпите да погодите. Или на коровник укажут: разбивайте по два, по три метра стены — кирпич. Ломами колотим, бьем, везем. Кто продаст за копейку, кто — во двор. А потом и вовсе — обухом в лоб: приехали из города крепкие ребята, называются “инвесторы”, черные у них машины, вроде твоей. Приехали и сказали: “Все здесь теперь наше. Даже ржавый гвоздь не трогать”. Поставили охрану и за неделю все вывезли: технику, скотину, мастерские, мехток. Плиты бетонные: на перекрытиях, в силосных ямах, в гараже — все забрали. Насосная станция и весь полив, все трубы. Котельную разбомбили. На нефтебазе баки из земли выдернули. И вправду — вплоть до ржавого гвоздя. С тем и убрались, “инвесторы”. Старые люди говорят: немцы в войну так не зорили. А свои — все под метло. Не надо пахать и сеять. Отдыхайте. Господи, господи... Вспоминать тошно. Спасибо, тещина пенсия, без нее бы нам — решка: хлеба не на что купить. Бабка Настя спасала да Дон-батюшка и темная ночь. По весне рыба идет, исхитряешься, ловишь. Ты ловишь — и тебя ловят. Как карги налетят: рыбнадзор, милиция, девятый отдел, особый отдел, фээсбэшники, судоходная инспекция... Отовсюду: со станицы, из района, из города, омоновцев шлют с автоматами. Вроде враг пришел. И всем: давай, давай и давай. И никуда не денешься: плати и плати. Но исхитряешься. Посолишь рыбешки. Помаленечку продаешь. А бывало, начнут шарить по дворам, в погребах, сараях. И оставят ни с чем. Опять исхитрялись: в левадах ямы копали, там солили. Какая-то страсть. А деваться некуда: надо детву кормить. Вспоминать тошно.
Николай опустил на минуту весла, закурил. Вспоминать и впрямь было несладко. Да и к чему сердце рвать? Оно и так надорватое. Просто к слову пришлось, зацепило — и пошло-поехало. Вроде расскажешь — и на душе легче. Но всего не расскажешь... Как потом приходилось жить, когда колхоз совсем развалился. А копейку надо добывать. И началось: московские стройки да питерские стройки... Зима, непогода... Изо дня в день до костей промерзаешь. Тем более дома — высокие: десять этажей да двадцать этажей. Там ветер-наждак просекает насквозь. Промерзнешь, как сухарь, и ночью не согреешься в какой-нибудь конуре-бытовке. Кормежка — собачья: изо дня в день вонючий “Ролтон”. Копейку бережешь для семьи. Иначе зачем и ехал сюда. Десятый этаж да двадцатый этаж. Воет ветер в небоскребе-коробке. Леденелые ступени, площадки. Ночные смены. Тусклые лампочки. Лазишь по хлипким трапам да лесам: вниз лучше не глядеть. Рухнешь, костей не соберешь. Да и кто будет собирать. В подземном гараже прикопают. Там этих костей...
Работаешь. Обещают златые горы, а потом платят гроши, да еще с упреком: “Ты чего хотел? Работать как черный, а получать как белый?” А все равно едешь. Куда деваться? Потом уж прибился к железной дороге, на станцию. Сотня верст, считай — рядом.
О прошлом вспоминать было несладко. Тем более рассказывать. И к чему? Поймет ли сытый голодного? А если поймет, то как? Мол, жалобят-ся, чего-то просят у богатой городской родни.
Но городской гость вовсе об этом не думал. Казалось, он ни о чем не думал. Слушал слова горестные, но душа внимала иному, все более погружаясь в ночную тишину и покой давно не веданные. Поплескивали весла, чуть слышно журчала вода за кормой, свиваясь ленивыми воронками, в камышах порой полошилась птица; но эти слабые звуки не могли потревожить огромный и тихий мир земли, воды, неба, воедино слитый ночною тьмой. Так нужен был этот покой душе и так сладок, что более ничего не вмещалось: чужие речи и чужие беды. Их много, их всегда было и будет много, пока душа не поймет, что главное — вовсе в ином и порою — рядом.
Рядом, где-то у берега, неожиданно вспыхнул фонарь, белым длинным лучом пересекая просторный залив и лодку. Вспыхнул — и погас. Мужской голос спросил:
— Ты что ли, Николай?
— Он самый. Сетчонку хочу постановить. Гость городской приехал, племяш.
— Утром снимешь?
— Сниму, сниму. Мне уезжать на вахту.
— Гляди. А то повадились: постановят — и на век. Рыба тухнет, онда тры, бобры губятся. Запутляются. И капец.
— Нет. Я всегда снимаю.
— А это какой же племяш? Не Хабаров?
— Хабаров. Илюшка.
— Докторов сын... — И вздох, над водою так явственно слышимый. — А он, случаем, не доктор? Жалко... — А потом спокойное: — Если доброго ничего не поднимете, пусть ко мне надбежит. На уху найдем. И кой-чего еще, покусачее. — Невидимый собеседник хохотнул и смолк.
На том разговор и кончился. Поплыли дальше.
— Это кто? — тихо спросил Илья. — Рыбинспекция?..
— Нет, — засмеялся Николай. — Это хозяин. А мы залезли в речку к нему. Потом... — смял он разговор.
Так же во тьме, ошупкою Николай поставил сетку: греб помаленьку, попуская с кормы сложенную дель. Бухали временами грузила-камни. Он сетку поставил, потом решил:
— Заодно уж и раколовки... Они тут у меня прихороненные. Причалив к берегу, он вышел. Захрустели сухие ветки. Скоро вернулся.
— Тут раки попадаются. Девчатам побаловаться. И тебе. Андрюшка их тоже ест, аж чмокает, вроде сладко. Ракушков наберем. Раки их любят.
Он посветил недолго фонариком по мелкой воде, набирая ракушек. И снова во тьме шуршал и хлюпал, угребался веслами. А потом закурил и сказал: