Сергей Поляков - Признание в Родительский день
Чтобы уличать, надо напрягаться, куда-то идти, доказывать… Удобнее потом, когда официант уйдет, сказать про него то, что думаешь. А некоторые, так даже с удовольствием, зная о завышенной цене, сами дают больше: могу! Не мешать же им? Те же, кому принесешь под салфеткой пива или вина, становились совсем ручными. Эти точно не подведут.
Странное творилось в душе моей. Когда я шел по вагонам и раздавал обеды, то чувствовал, что выполняю нужное, полезное дело. Но когда возвращался обратно и собирал деньги…
За короткий промежуток времени — между тем, как человек возьмет обед, поест, расплатится, я старался определить, кто он такой, и сделать к товару (или не сделать) соответствующую надбавку. Полный мужчина с рыхлым отечным лицом спросил борща. Записав его в богачи или большие начальники, я слупил максимальную надбавку и, поставив посудинки на стол, двинулся дальше. Но в углу сидел сосед, конопатенький, простого вида человечек. Доверчивые глаза его подсказывали мне, что он так и сидит всю дороженьку голодным, не решаясь выйти на остановке в буфет или воспользоваться услугами разносчика. Следуя благородному порыву, я поставил обед и перед ним.
Ноги привычно носят меня мимо столиков в зале, по вагонам. Руки с благоприобретенными навыками ставят перед клиентами обеды, отсчитывают сдачу, выдают хлеб. И уже привычно откладывают во внутренний карман «надбавку». Как медленно идет время: в один день впрессовывается столько разговоров, происшествий…
Вагон, в котором хозяйничает Вера, начинает все больше и больше притягивать меня. Ей я мог бы рассказать всё о своей так называемой трудовой деятельности — и Вера не отвернулась бы.
Я стремлюсь сюда еще и потому, что в тесном уютном мирке ее служебки хоть на минуту можно ощутить себя прежним человеком — как сама Вера, как пассажиры ее вагона. На некоторое время — при разговоре за стаканом чаю об институтских делах или о доме — мне это удается, но зато потом я еще сильнее предчувствую надвигающееся разоблачение. А оно будет, разоблачение…
— Молодой человек, вы можете принести яблочного сока?
— Одну минуту.
Я отдал последний обед и, не дожидаясь, пока освободится посуда, вернулся на раздатку, где официантка Фисонова разбавляла водой яблочный сок.
— Ты что? — задохнулся я от гнева.
— А ты? — Взгляд ее был невозмутимо спокоен. — Святой?
— Да ведь… — Я почувствовал, что краснею: для Фисоновой мои манипуляции с ценами давно уже не были секретом. — Это же детям может достаться!
— Ну так возьми, налей из банки и разноси сам. И напиши на подносе: «Только детям». Если такой добрый.
Я открыл новую банку, налил два стакана сока. Выпросил у директора пару апельсинов. И отнес все малышу.
Я возвратился на раздатку, загрузил контейнер и отправился в противоположную сторону состава.
«И нечего коситься на таких, как Фисонова, — уже спокойно подумал я. — Мы на равных».
Перед обедом Фисонова вызвала меня в тамбур и, закурив сигарету, сказала:
— Ты чего, разбойник, делаешь? Все себе да себе. Шеф-то — обижается…
— Сколько? — спросил я Фисонову.
— Да хотя бы червончик для начала — не обедняешь.
— Не обедняю. — Я прошел через ресторан на кухню и, сжимая в кулаке десятку, спросил, где шеф.
— Они отдыхают, — ответили повара. — В купе ноги задирают.
Я прошел в штабной вагон, резко открыл дверь купе. Шеф, лежа на нижней полке, читал газету.
— Что это? — Шеф с недоумением на лице перегнулся пополам, сел на полку. Затем мгновенно выхватил из моих рук бумажку и посмотрел ее на свет. — Откуда? Ну, к чему это? Ну, право, я не знаю, что и делать… — А сам уже запихивал, вбивал десятку указательным пальцем поглубже в нагрудный карман. — Это совсем лишнее… Ну, я не знаю…
В пять часов вечера показался Балхаш. Сначала зацвел издали зыблющейся плазменной дымкой испарений, затем показались бирюзовая гладь воды и берега, поросшие зеленью. И вот у самой дороги среди горячих песков и раскаленного воздуха плещется прохладная благодать воды. Поезд остановился. Пассажиры сначала по одному, а затем, осмелев, группами выскакивали из вагонов и некоторые прямо в одежде бросались в воду. И мы с Верой, оставив в ее служебке одежду, в брызгах теплой воды побежали по прибрежной отмели. Потом, подсеченные начавшейся глубиной, упали разом в нежную прохладу и поплыли.
Вернувшись в поезд, я обнаружил, что дневная выручка — около пятидесяти рублей — исчезла. «Шей да пори — не будет простой поры», — говорит в таких случаях моя тетушка, человек старинной закваски.
Меня все чаще уводит в ту сторону состава, где находится вагон Веры. Противоположную сторону взялся кормить сторож Семеныч. Директриса Жанна Борисовна уже недовольна моими частыми отлучками в известный вагон: работать надо, студент!
— Суп куриный, колбаса поджаренная с рисом…
В одном из последних купе хвостового вагона сидит у окна старик. Я давно приметил его — очень высок, небрит, седые пожелтевшие волосы спутаны, не ухожены. Останавливало взгляд выражение лица его — беспокойное и беспомощное, какое бывает у маленьких детей, попавших в больницу.
— Посадили с запиской, с адресом, проводнику наказали, где высадить, — сообщила его попутчица, когда я присел на минуту в их купе. — Адрес потерялся, продукты, которые ему дали в дорогу, испортились, денег нет. А кушать надо — человек ведь.
Старик с прежним выражением, словно и не про него совсем говорили рядом, смотрел в угол вагона.
Я высвободил из контейнера миску и оставил ее женщине — покормить старика. Человек ведь…
Шефа нашего подменили. Поджарил колбасу, им же самим забракованную сегодня утром, и запустил ее с гарниром на продажу. Покропил водой черствые булочки и, подержав их в духовке, благословил меня с ними в вагоны. Чудо: булочки стали свежее, чем были, когда испекли.
Стало совсем жарко. Воздух раскален так, что вещи даже в тени делаются горячими. Появились дыни, арбузы, абрикосы. Купил ведерко персиков и занес к Вере в служебку. С темнотой ожидаем прохлады.
Вечером Вера рассказала мне свою историю. Она сирота. Отец и мать ее, геологи, погибли на Севере — замерзли в пургу. Еще ребенком она с младшей сестрой попала на воспитание к тетке. Сцены ревности бездетных супругов на виду у племянниц. Измены дядьки жене. Упреки в куске хлеба; когда стали подрастать — нечистые заигрывания, превратившиеся в прямые домогательства. Теперь они с сестрой живут на квартире.
— Вот и все, — сказала Вера и смахнула с головы пилоточку. — А теперь давай о чем-нибудь другом.
Колеса постукивали убаюкивающе, прохладный ветер из окна ласкал нас нежными прикосновениями. Я чувствовал рядом дыхание девушки, уютное тепло и все оттягивал минуту расставания.
Что-то негромко напевая себе под нос, я возвращался по перрону в штабной. Поезд стоял на крупной станции, было около трех часов ночи. У вагона переговаривались бригадир поезда, милиционер, носильщик и женщина, пассажирка, которая сегодня днем кормила супом старика. На тележке рядом сидел сам старик. Милиционер шелестел бумагами, женщина в сторонке плакала. Наконец, милиционер скомандовал что-то носильщику, тот покатил по перрону тележку. Было что-то предельно тоскливое в их фигурках, удалявшихся по пустынному вокзалу, — сонного носильщика, молодого паренька-милиционера, помогающего толкать тележку, и старика, покорно сидящего на ней.
Человек ведь…
Утром по приезде в Ташкент, оставив сторожить ресторан двух женщин-поваров, мы пошли в город, на базар. Такова была воля коллектива, как сказала директриса Жанна Борисовна, и против этого уже не попрешь.
Случайно задержавшись возле киоска «Союзпечати», я оглядел со стороны нашу бригаду. Мы были довольно живописной компанией. Впереди, в пляжной фуражке с бахромой, в брюках и кофте, выступала директриса. Она, как полководец, возглавляла остальных, скрывавших остатки робости под маской показных равнодушия и беспечности. За Жанной Борисовной, этакой павой в пышном вечернем платье с блестками и огромной брошью, плыла Фисонова. На голову она додумалась — при ожидаемой немыслимой жаре — надеть шиньон. Повязанная простым крестьянским платком, следом шла Шурочка. На ней было обычное серое платьице и старенькие туфли. Со скучающей физиономией беспризорника шел, руки в карманах, шеф. На нем были цвета школьной формы брюки и пиджак, застегнутый только на одну имеющуюся пуговицу, облезлые ботинки, закрученные медной проволокой, и защитная шляпа-панама на голове. Последним невозмутимо вышагивал Семеныч с хозяйственной сумкой. Вид у него был совершенно домашний: словно у себя в поселке он вышел купить кой-чего к обеду.
Несмотря на ранний час, было довольно жарко. Семеныч, глядя на то, как женщины стайкой бросились к вокзальным киоскам, остановился под деревом, закурил. Шеф занудно пищал возле него — наверное, взялся критиковать наших тряпичниц. Всю дорогу до рынка я скучал, ошибочно предполагая, что так пройдет весь день.