Алексей Козлачков - Запах искусственной свежести (сборник)
– Что вы, Федор Николаевич, ведете себя как гуманоид… потому что Мухин. Четвериков теперь никому не помощник, вы что – не знаете? Отец солдата, твою мать…
«Гуманоид» было излюбленным денисовским ругательством вместе с вариациями на тему «куска идиота». Наверное, это слово представлялось ему обидной формой слова «гуманист», которое уже само по себе было довольно отвратительно для десантного офицера. Неизвестно, как завелось в устах капитана это словечко из фантастических романов; легче было вообразить Денисова дирижером симфонического оркестра, глядя, например, с каким азартом он разучивает с солдатами устрашающие строевые песни, чем читателем романов, тем более фантастических. Все-таки он был очень талантливым человеком и схватывал все на лету: где-то, значит, услышал. Денисов говорил со мною, не поднимая глаз от карты, расстеленной на складном столике в кузове грузовика. Светила тусклая соляровая лампа, и тень денисовских усов скользила по ущелью на карте, куда завтра должен втянуться наш батальон вместе со мною в передовом отряде. Своими необъятными плечами Денисов разделял пространство грузовика на две сферы – света и тени. Но мне и среди белого дня часто казалось, что за плечи Денисова страшно заглядывать, за ними – непроглядная тьма; и что в этом и состоит основная функция его плечей – отгораживать всех нас от тьмы. «Хорошо быть Денисовым, – думал я часто, засыпая, – с плечами как разводные мосты, через которые проходят разные полезные корабли в нужном направлении. Мне бы такие плечи, такие усы и такой авторитет у солдат и офицеров. Эх, служить еще и служить…»
Устыдившись своего вопроса, я молчал. Четверикова по кличке Дважды Два, опытного радиста, дембеля, с которым я чаще всего и ходил в последнее время на операции, теперь действительно посылать никуда нельзя, хотя он сам и напрашивается. Он только что вернулся с похорон сразу и отца, и матери, погибших в автокатастрофе и, судя по всему, по вине пьяного отца. Дважды Два об этом специально не рассказывал, но из обмолвок это становилось ясным. Дома осталась младшая сестра – школьница, жившая с бабкой, – он бы легко мог оформить опекунство и остаться дома, но не захотел, рвался опять в Афган, на нашу голову… Если б не рвался, дали бы нам другого солдата, а то вот теперь и в бой не пошлешь, как последнего казака в семье, и замена ему будет только по дембелю.
Одно дело идти на важную вылазку с воином опытным, понимающим тебя с полувздоха, с которым уже не однажды хожено, и совершенно другое – с солдатом, не прослужившим еще и года, которого нужно учить всему на ходу, да еще в таком деле, что пулю встретишь прежде, чем обучишь. Муха, конечно, кое-что умел – закончил специальную учебку в Союзе и здесь на занятиях чему-то научился, но в бою будет завтра впервые. Дважды Два понимал каждое движение моих ушей под каской, а этот… что будет делать завтра этот солдат? Тревога о нем отравила мне быстрый ужин, состоявший из гречневой каши и банки рыбных консервов; я послал за Мухиным и взялся при свете коптилки перерисовывать изменение обстановки с денисовской карты на свою. Скоро появился Мухин и доложил:
– Тащ гвардии лейтенант, рядовой Мухин по вашему приказанию прибыл.
У солдат почти всегда есть клички, чаще по фамилии, иногда по какому-то заметному отличительному признаку, если он есть. Мухина звали кличкой по фамилии – Муха, ничем заметным он не выделялся, но прозвище это необыкновенно подходило ему «по совокупности признаков», – называли его Мухой все, даже офицеры. У него была совершенно заурядная внешность солдата-первогодка, которые, как китайцы, все на одно лицо; индивидуальные черты они начинают приобретать, лишь прослужив побольше года. Передо мной стоял среднего роста, среднего сложения, щуплый солдат в очень измятом и измызганном обмундировании: бушлат порван, зимняя шапка облезла – явно не новая, каковой должна быть, а давно уже обменянная у какого-нибудь дембеля, штаны топорщились, руки грязны, как у всякого молодого солдата, которому приходится выполнять много черной работы за себя и за дембелей. У Мухи невидящие мутные глаза без просверка неба, свет в них тоже появится лишь после года службы. Отличался он только очень светлыми волосами, как на портретах крестьянских детей в учебнике «Родной речи» для начальной школы – выгоревшая белесая солома. Лицо было в крупных веснушках, которые проступали даже сквозь густой, до черноты сапога, афганский загар; Муха был похож на белокурого негра.
«Мухин, пойдете завтра со мной в ущелье с радиостанцией, идем с седьмой ротой. – Я говорил хмуро и строго, невольно копируя очень привязчивую манеру отдачи распоряжений Денисовым. Кроме него я и командиров-то настоящих не знал, выйдя всего год назад из училища. – Час на подготовку, проверить зарядку аккумуляторов, боекомплект, получить у старшины сухпай на двое суток».
У Мухина в глазах ни радости, ни страха – никакой реакции. Молодой солдат на первом боевом выходе часто пребывает в состоянии полнейшего безразличия, как будто спит: ему лучше бы в атаку на пулеметы, чем тычки от старослужащих. А еще лучше и вправду спать.
– Есть. Разрешите идти?
– Повторите приказание.
Он повторяет и уходит своей небодрой походкой с почти заплетающимися ногами, а я думаю, глядя ему вслед: «Как он завтра потащит тяжелую радиостанцию, да еще и бегом или ползком, он и так-то едва ковыляет? Повезло мне…»
На подготовку карты ушел еще час, а потом я попрощался с Денисовым и отправился с подошедшим Мухиным спать к разведчикам. Денисов обнял меня на прощанье и пощекотал пышными усами ухо: «Ну, давай, лейтенант». И еще посмотрел пристально в глаза, мне это было очень важно…
А Муху, наверное, никто не обнял и в глаза не поглядел, подумал я тут же, отойдя от нашего грузовика. Молодого солдата долго еще никто по-товарищески не обнимет. Однопризывники его либо уже спали, как дохлые, либо несли службу в охранении; а между призывами нежностей не бывает.
Так со мною впервые пошел гвардии рядовой Мухин.
4
Спали прямо на земле под колесами боевых машин, подстелив под себя бронежилеты. Встали еще до света, проспав не более четырех часов, батальон еще не поднимался. Командир разведчиков лейтенант Кузьмин, мой хороший товарищ, предложил мне умыться – любезность, не лишняя в пустыне, особенно когда спишь не в своем подразделении, где тебе все подвластно. И тут же поднесли в термосах кашу и чай – последняя горячая еда неизвестно на сколько времени вперед. Все делалось без огней, в полной темноте. Ели в молчанье и усердном сопенье, пока почти одновременно у всех солдат ложки не зашуркали по дну алюминиевых котелков. Здесь сказали, что разведчикам сегодня можно съесть по две порции каши и чаю. Никто, кажется, не отказался, несмотря на то что два котелка – это уж слишком много; но была привычка есть впрок. И музыкальная тема этого утра повторилась снова, в чуть замедленном темпе: солдаты опять засопели, потом зашуркали ложками по дну котелков, потом раздались глухие команды, звяканье оружия и снаряжения, навлекаемого на себя, и рокот отходящих бронетранспортеров… Курить до рассвета было нельзя.
Два бронетранспортера разведчиков двинулись к горам. Я сидел на головном, ветер холодил лоб и щеки, а сердце мое билось слышнее мотора от чувства торжества и опасности этого не начавшегося еще утра, которое могло стать последним в моей жизни. Вспомнилось, что так же сильно лихорадило меня в утро выпуска из училища (кто не оканчивал военной школы и не становился с вечера наутро из курсанта офицером, этой счастливой лихорадки никогда не поймет), а ведь все было еще так недавно… И сейчас страха не было, только торжество и упоение важностью момента и предстоящими испытаниями.
Перед оврагом, переходившим затем в ущелье, которое нам предстояло нынче штурмовать, разведчики спешились. Саперы пошли вперед еще по темноте, ощупью, держа в поводу обученных на разминирование собак, а мы залегли уже в боевом порядке, ожидая известий от саперов. Наступал рассвет. Я пережил в бодрствовании много афганских рассветов, но этот запомнился мне навсегда. Темень быстро рассеивалась, и мы, лежащие в цепи, увидели прямо от наших носов восходящую в самое небо огромную скалу, стремительно обретавшую все большую резкость, как черно-белое фото в гигантской вертикальной ванночке с проявителем. И эта скала закрывала от нас все небо. Пораженные открывшимся, мы одновременно запрокинули головы, надеясь увидеть верхний край этой скалы, и рты наши поневоле раскрылись от страсти познания. Но верхний край терялся в облаках, мы же лежали почти у подножия, и подъемные механизмы голов уже дошли до предела, до скрипа позвоночника. Это был знаменитый горный массив Луркох. Афганские горы на юге страны не похожи ни на какие другие, видеть такое прежде доводилось лишь в кино про индейцев и Большой каньон: идет плоская каменистая пустыня, а потом вдруг на пустом месте даже без заметных предгорий отвесно вырастает целая горная страна – и совершенно без единого деревца, только высохшие верблюжьи колючки. В таких безжизненных горах не может угнездиться ничего хорошего, лишь душманы и Вельзевул. Где-то там, внутри массива, была знаменитая на всем юго-западе Афганистана душманская база, откуда они совершали свои налеты на колонны наших войск и куда приходили их караваны с оружием и продовольствием. Ее-то и предстояло нам разгромить.