KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Современная проза » Антонио Муньос Молина - Польский всадник

Антонио Муньос Молина - Польский всадник

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн "Антонио Муньос Молина - Польский всадник". Жанр: Современная проза издательство -, год -.
Перейти на страницу:

Но теперь он едва улыбается и почти не разговаривает, погруженный в безмолвную летаргию и апатию: его тело с каждым днем становится все более тяжелым и неуклюжим, раздуваясь от чрезмерно обильной еды и неподвижности.

– Когда-нибудь с вами приключится что-то нехорошее, – говорила ему моя мать в последний раз, когда я приезжал их проведать, во время короткого промежутка между двумя рабочими поездками. – Не ешьте столько хлеба, не макайте его такими ломтями в масло салатов.

Но дед не обращает на это никакого внимания, в нем до сих пор живет страх голода, как и у всех людей того поколения: он притворяется спящим, когда его ругают, и на самом Деле часто засыпает перед тарелкой. Его двойной подбородок свисает на белую салфетку, которую ему повязывают вокруг шеи, чтобы он не перепачкал всю одежду: у деда сильно дрожат руки, и, поднося ложку ко рту, он проливает половину. Дед Мануэль, бывший для меня настоящим героем, бесстрашно отстреливавшийся, когда несколько человек в капюшонах захотели отнять у него конверт с секретными сообщениями, порученными ему майором Галасом, чтобы он, отвечая головой, передал их лично в руки генералу Миахе, человек, крика и ремня которого безумно боялись его дети, теперь покорно позволял моей матери брить его, повязывать на шею слюнявчик и накидывать на плечи вязаную шаль, чтобы не мерзла спина. Единственное, чего он никогда не допускает, так это помощи, когда он ходит в туалет. Мать говорит, что они купили деду специальный сосуд с пластмассовой трубкой, но он отказывается пользоваться им – возможно, пробовал, но у него не получается из-за дрожания рук. Когда он поднимается, пересекает комнату и открывает дверь в туалет, проходят долгие минуты, в течение которых моя мать и бабушка тревожно прислушиваются к каждому звуку: кажется, он слишком задерживается, ничего не слышно, вдруг с ним что-нибудь случилось – приступ, обморок? Когда дома нет моего отца, они с ужасом представляют, что будет, если дед поскользнется на плиточном полу туалета и упадет: как они смогут поднять его, к кому обратятся за помощью? Ведь на площади Сан-Лоренсо половина домов пусты, а во все еще обитаемых нет никого молодого и сильного. Кто еще остался? Вдова Бартоломе, бывшая во времена моего детства дородной женщиной с лоснящимся от косметики лицом, а сейчас слепая и разбитая параличом; Лагунильас, восьмидесяти четырех лет, с безбородым лицом иссохшего ребенка, живущий в компании собаки и козы и останавливающий незнакомых прохожих на улице, спрашивая, не знают ли они, случайно, трудолюбивой и порядочной женщины, ищущей жениха; грустный светлоглазый человек, оставшийся недавно вдовцом и ни с кем не разговаривающий. Так выглядит теперь место, бывшее центром моей жизни, сердцем квартала с побеленными известкой домами и вымощенными переулками, где раздавались голоса торговцев и ржание лошадей, где многочисленные ватаги ребятишек устраивали ожесточенные перестрелки камнями или играли в процессии и фильмы, залезали в поисках птичьих гнезд на верхушки тополей, пробирались на лестницы и в подвалы Дома с башнями, разыскивая фантастическую мумию, и убегали, преследуемые неистовыми криками смотрительницы, размахивавшей пастушьим посохом. Склонившись над колодцем, там можно было слышать голоса соседей, а тихими августовскими вечерами доносились звуки из летнего кинотеатра и гром аплодисментов, которым встречали в конце фильма победную кавалькаду героев. Рядом с этими запертыми дверьми встречались зимой на рассвете группы сборщиков оливок, асфальт скрывает под собой корни срубленных тополей и твердую голую землю, где мы выкапывали ямки, чтобы играть в шары, чертили нумерованные квадраты классиков и ронго. На эти пустынные углы, так же тускло освещенные, как и прежде, выходили по вечерам соседи посидеть на свежем воздухе, и я внимательно слушал их разговоры, почти никогда не понимая их, и смотрел на стены, где висели головой вниз неподвижные гекконы, ядовитая слюна которых делала лысым всякого, кто выпивал воду из кувшина, куда они плюнули.

Помимо своей воли я снова возвращаюсь туда, несмотря на то что живу в других языках, прячась в них, как в чужом обличье, и путешествую по городам, названия которых они лишь читали на освещенной полосе радиоприемника, передававшего сериалы и песни Антонио Молины и Хуанито Вальдеррамы. Даже если бы Надя не лежала рядом со мной в темноте, не обнимала бы меня и не просила, шепча на ухо, чтобы я рассказал ей, какие они были, как жили, как представляли себе мир, как могли понять и принять мой отъезд, откуда брали смелость и чистоту, чтобы жить без злобы, не зачерствев от страдания. Тогда я повторяю ей то, что рассказали мне другие. с таким чувством, что говорю не о своей собственной Жизни, а об ином времени, таком далеком, что свидетелем его не мог быть я сам, если только это местоимение не заключает в себе более чем одну личность и не простирается глубже и дальше, чем мое сознание и моя несовершенная память, так же, как мое тело иногда исчезает и сливается с ее телом, и я не знаю уже, кому из нас двоих принадлежат эти руки, губы, дыхание и слюна. Кто вспоминает, кто говорит и кто видел, как слепой Доминго Гонсалес спускался по улице Посо, ощупывая мостовую и решетки на окнах концом палки и всегда держа правую руку в кармане пальто, где вырисовывались очертания пистолета или булыжника? Кто, мучаясь бессонницей в своей спальне, слышал в полночь, как мимо нашей двери, касаясь стен, проходил человек, останавливался возле своего дома, доставал огромный ключ и возился с ним несколько невыносимо долгих минут, чтобы открыть дверь, бормоча что-то вполголоса, оборачиваясь в ужасе на звук шагов в темноте, думая, что это ослепивший его человек вернулся, чтобы убить? Кому принадлежит воспоминание или сон о том, как он заблудился ночью на незнакомых площадях среди людей с факелами и знаменами в руках, в белых рубашках и с красными платками на шее? Кто видит лицо моего деда Мануэля, заросшее щетиной и желтое от ужаса и голода, прижатое к тюремной решетке? Кто ищет его дождливым утром, бегая вдоль колонны грузовиков, с зажженными фарами и заведенными моторами, где под брезентом со струящимися по нему потоками воды теснятся фигуры арестантов в наручниках? В один из первых вечеров после начала войны моя мать, которой было тогда шесть лет, потерялась на улице и была увлечена толпой, бежавшей в сторону воинской части, и моя бабушка Леонор несколько часов отчаянно искала ее по всему городу, наталкиваясь на мужчин и женщин, не обращая внимания на их крики и слыша выстрелы. Три года спустя она несла моему деду корзинку с едой в монастырь, где его держали в заключении, и увидела фары отъезжавших грузовиков: ей сказали, что в одном из них был ее муж. Бабушка бегала от одного грузовика к другому, пытаясь разглядеть моего деда среди лиц, смотревших на дождь из-под брезента, повторяя его имя сорванным голосом, заглушаемым ревом моторов и громкими приказами, но грузовики все отдалялись и, когда у нее уже не было сил бежать и перед глазами возникли красные огни последней машины, ей показалось, что она увидела мужа, махавшего рукой, будто прощаясь или зовя ее. Только тогда бабушка Леонор по-настоящему испугалась: до этого утра она не верила, что ее мужа могут убить. «Ведь он ничего не сделал, – говорила она себе, видя, как плачут другие женщины, – ведь он никому не делал ничего дурного, не крал, не убивал, его отпустят, когда во всем разберутся. Невозможно, чтобы человека арестовывали ни за что – просто за исполнительность и болтливость». Но уж язык – действительно его беда, она же, напротив, всегда предпочитала молчать, как и ее отец, в последние годы жизни погрузившийся в молчание, словно заточившись в доме с не пропускавшими воздух стенами, где он жил один со своей собакой, разговаривая с ней вполголоса, угнетенный не старостью, а непреодолимым тайным стыдом за то, что не знал своих родителей и звался Экспосито. Бабушка тоже, в восемьдесят пять лет, когда прошло уже больше века с тех пор, как мой прадед был оставлен в приюте, хранит в себе эту боль несправедливой обиды – так же как вспоминает каждый день своего сына, умершего от лихорадки шести месяцев от роду, и ту ночь, когда пришли сказать ей, чтобы она не ждала своего мужа, потому что его арестовали.

Она хранит все это внутри себя, настороженная и молчаливая, будто нет такой раны, которую время могло бы залечить. Она проклинает негодяев из южноамериканских телесериалов так же яростно, как проклинала злодеев из радионовелл или романов-фельетонов, которые читал нам дед зимними вечерами. Я вижу ее сидящей на софе в темно-синем халате и голубой шали, накинутой на плечи – почти слепую, с замутненным катарактой глазом, с седыми волосами, но поднятой головой, – с той же скрытой гордостью, которая видна на ее фотографиях в молодости – с четко очерченными широкими скулами, придававшими ее чертам архаичную красоту. Бабушка протягивает руку, гладит меня по волосам и лицу, чтобы представить с ясностью, которую зрение ей уже не позволяет, и говорит:

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*