Михаил Юдсон - Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях
— Дарить теперь будете нам — треть, как и раньше. Больше вас никто не тронет. Куны складывайте в борти, дымари заберут. И помните притчу о пчелах неверящих.
Отвернулся и стал подниматься по откосу. За ним карабкались остальные ребятки.
Преображение витязя в мытаря («Успехов в учете!») не шибко поразило Илью. Тут даже если бы сейчас из сугроба восстал Патриарх и — оц, тоц, первертоц — вытащил из митры за уши живого песца, Илья бы только вздохнул. Чего уж там…
Скребя в затылках и вообще почесываясь, нищие побрели по зимнику, постукивая клюками и посохами с железными оконечниками. Слышалось их протяжное и заунывное: «Уж мы лед усеяли, усеяли…»
Дошел черед и до Бородатого. Накладные волосы с него сорвали в пылу, всколоченная борода-мочало трепалась на ветру. Расхристанный, спотыкаясь о трещины почвы, тащился он на обрывистый лесистый холм, его для порядку потчевали сзади тычками в шею: «Съел, брат?»
Наверху гимназисты уже заканчивали монтировать и устанавливать раздвижной столб с перекладиной. Бородатого стали крепить к столбу, быстро и молча, причем — без единого гвоздя, как издавна ведется на Руси. Бичевать предварительно не стали. Звук этот неприятный на морозе… обойдется…
Тут бабка какая-то в меховой кацавейке, простоволосая, нищенка, кинулась к ногам повисшего, обхватила. Хотели было (святая простота!) оттащить, увещевая, но оказалось, что ушлая старушка просто ботинки с коньками снимала, чего добру пропадать, еще послужат — по замерзшей воде аки посуху.
Мальчик-подшефный достал из походного ранца загодя заготовленный колючий венок (вот и сгодился!), взобрался на плечи Евпатия и возложил венок Бородатому на лысую макушку.
— Кумполу, конечно, неприятно, дискомфортно — это ж не ушанка! — объяснил мальчик Илье. — Но чтоб впредь неповадно было! А не ерепенься, не самовольничай, исполняй требы!
— Славь гегемона! — говорил Евпатий и тыкал Лысака легонько под горло лыжной палкой.
— Хай виват интеллехт! — послушно вопил с креста Лысак, тряся косматой бородой, похожий одновременно на ожившее Хайгетское чудовище и на Волковский бобок.
— Огонь бы хорошо под ним развесть на снегу, — вздыхал Илья, — да мокрой шерстью обложить… Протопить по-протопопову!
Гимназическая братия, закусывая куличами (и Илье поднесли кусман, разноцветно намазанный), одобрительно кивала, лениво советовала Евпатию: «А вот ткни его еще знаешь куда…»
Бородатый бушевал:
— Каюсь! Обращаюсь! Виноват, исправлюсь! Примаю иночество и отныне прозываюсь Архип! Веру в пазухе несу!
Темнеть начинало, уж наверное и на позднюю молитву прогудело, пора было возвращаться восвояси из ледового похода.
Бородатого, посмеиваясь, отсоединили от столба (пояснив Илье, что грешно утверждать: «Он хищен и злобен», но — «Одержим был и прельстился», с кем не бывает, знамо дело — леса лысы, работа адовая будет сделана и делается уже, и тогда соблазнятся многие), он с клекотом рухнул, обвалился в снег. Ему раздобыли огромные лыковые снегоступы, и новоявленный инок Архип убрел по сугробам, горячо разговаривая сам с собой, божась, размахивая руками и запрокидывая лысую голову к небу. Валил белый снег, расстилался, заметая следы заблудившегося — в середине нисана, в чрезвычайно холодное время, под вечер…
13На затерянной в сугробах маленькой станции пришлось долго ждать электричку. Ее все не было. Тоскливо выли песцы в снежных нивах: «сно-у-у!» Зима Господня…
Вечерняя платформа была пуста, пустынна. Темень — ни зги с вязигой. Евпатий подошел к предполагаемому краю платформы и пробурчал, что вот так можно ждать и ждать до второго Спаса, а потом кто-нибудь вырвет из себя орган свечения, посмотрит вниз и обнаружит, что рельсов вообще нет и все обросло льдом. Или, скажем, сказочным колючим растением.
Появился, размахивая фонарем, здешний смотритель, делающий обход. Охая, повел озябших детей и их учителя к себе в будку («как-нибудь потеснимся…»), напоил их теплым горячительным из чайника («с морозу на пользу…»), рассказал, что звезды говорят: уехать отсюда в этот период трудно — поезда, заразы, то долго не появляются, то сразу три подряд идут, передвигаются стадами. И все равно проносятся, не останавливаясь, переполненные. В лучшем случае удастся детей устроить в ящике под теплушкой, а уж отцу учителю придется трястись на крыше.
— Уедем в нормальном вагоне, — уверенно шепнул Илье мальчик. — Вот увидите. Так что не тряситесь заранее.
«Что же это за средство у них такое для очищенья вагонов, — думал Илья, — наговор какой-нибудь?»
Смотритель, распустив нюни, долго жаловался, что в лесу не стало мочи — множественные недруги бедокурят, то и дело совершают налеты на его сторожку, не отбрасывают тени, просят пить, так и до разбоя недалеко. Попутно посетовал, что вот, в принципе, загнали русского мыслителя в глушь, в тьмутаракань, а своих цадиков, вы простите за нехорошее слово, за пейсы тянут — все в теремах, звездочетами! («Ну, это от века — жидам водить, нам прятаться…») И одна надежда — на Сверхновое Крещение, — когда вспыхнет куст синим пламенем, и они уйдут туда, сложив аккуратно одежду на снегу, и сгинут, а мы останемся…
Немало дивился — станция на отшибе, вдалеке от троп, и как это они, бедолажки, сюда забрались, заплутали, видно?
— Мы едем в сторону, — нехотя отвечал Ратмир. — Разве вы нас не узнаете?
Смотритель, заслышав книжную речь, только сейчас подслеповато вгляделся в «щит» на его рукаве и отшатнулся в изумлении. Знак этот явно был ему знаком.
Евпатий рукой в железной перчатке достал из печурки уголек и аккуратно вывел на побеленной стене «XV».
— Отныне будет тихо, даже скучно, — объяснил он смотрителю, следившему за ним с испуганным почтеньем.
— Чертовски, дяденька, хочется уехать! — задумчиво произнес Ратмир. — И, может быть — эх, мечтать так мечтать! — все-таки внутри вагона, при свечах, с луной в стекле, а то, как Пришедшему и Непонятому песцами в ермолках И.Х., иногда что-нибудь хочется сделать — не могу: темно, темно…
Смотритель останавливал электричку всеми средствами — подавал знаки фонарем, разложил костры на платформе, хотел даже маленько перегородить пути бревном (отговорили — канитель), звал Илью, как взрослого человека, помочь открутить несколько гаек на рельсах, но мальчик не пустил: «Вам это нужно, отец учитель, как дыра в голове!»
Электричка — огни ж в глаза! — озадаченно притормозила. Смотритель мгновенно, сорвав какие-то пломбы, открыл своим ключом дверь последнего вагона и запустил их внутрь.
— Это прицепной вагон, исповедальня на колесах, — быстро объяснил он, прощаясь. Мигнул в последний раз его фонарь, и состав тронулся.
В тамбуре в самую душу взирал с алтаря равноапостольный образ Железного Монаха, сидящего у себя в избенке лубяной под дыбой. Это сразу настраивало на доверительный лад.
В вагоне-исповедальне было не слишком свободно, но сидячие места имелись. Пахло излитым русским духом — сивушными маслами, прокисшим квашеньем, мочой в проходе, блевотиной под лавкой, сухим дерьмом по углам. Это формула выведена веселия Руси, там все через ϖ выражается… (А так называемая Лже-История Государства Российского просто-напросто, судыри вы мои, физиологический очерк нравов.)
Кое-кто бродил, шлялся по вагону, кочевряжился. Те же, у кого, по выражению древнего автора, «хмель был незадорного свойства», мирно дремали. Шибко храпящим засавывали в рот портянку, чтоб не храпели.
Илья уселся возле окна на свежеоструганную, с ободранной кожей, скамейку. На замерзшем окне начертано было, что нам кычет Сова-страстотерпица: «Прашу падергать эсли не аткрывают». Неразлучный мальчик, пристроившись рядом, достал кусочек тетрадки-онфимки, очинил перышко и зачал делать домашнее задание, прописи, высунув язык, выводить буквицы — зверь с рогами, дом, зверь с горбами, дверь…
Потом мальчик нарисовал на полях человечка и, подумав, подписал: «Зверь Я».
Электричка тряслась и дребезжала, пожирая пространство. Прицепной, шестьсот веселый, вагон качался и скрипел. Скамейка норовила выскользнуть из-под Ильи. Вокруг гомонили:
— Православие как корпоративная этика, по сути, третьесортно. И это смущает. Трудно пережевывается. Все время в нем какие-то щепки попадаются — это что же, зима священна, с крестом рубили?..
— Ты слышь, друган, все мы в оны годы лезли через забор в соседскую церкву — там, как говорится, и свечки слаще! Но пора бы, набравшись окаянства, уже и остепениться, прозреть, что краше своей веры — исконной, пуповинной — нет нигде! А православье — лепешка насущная, детское место. В нем хорошо и уютно, можно свернуться в клубочек. Сказано же в Книге: «Крошка Русь… и воды отошли…»
— …называется Державная икона Божией матери, кстати, рекомендую сходить, раз пятнадцать помолиться — сеанс! — так вот, у нее на маковке макитра, а на ней — стародавнее изображение солнышка, крючковатое такое. Эх, выйдет, выглянет крючковатое солнышко из-за туч, разгуляется!..