Елена Чижова - Преступница
До назначенного времени оставалось полчаса, и Маша пошла вдоль ограды. Цветочных бабок не было. По широкой лестнице, ведущей к главному зданию, поднимались люди. Они несли букеты, завернутые в прозрачный целлофан. Отсюда, от подножия лестницы, две трубы казались далекими и низкими. На середине площадки, к которой вели ступени, высилось странное сооружение, похожее на памятник: обрубок широкой трубы, прикрытой у жерла двумя желтыми металлическими листами. Вглядевшись, Маша поняла, что это - языки пламени.
Стены здания облицованы гранитом. Небо, нависшее над холмом, серое, под цвет облицовки. У подножия лестницы гулял ветер. Клумбы, усаженные бархатцами, дрожали мелкой рябью. Восходя по ступеням, Маша оглядывалась по сторонам. С площадки открывался вид на ближние пустыри.
Закинув голову, Маша разглядывала желтое металлическое пламя. Ветер, долетавший до холма, раздувал металлические складки. Маша слышала звук, похожий на дребезжание. С этим пламенем, свернутым из листового железа, они уходили вверх - сожженные души умерших. От жерла, нацеленного в небо, открывалась их последняя дорога. Как в концлагере, она подумала, но отогнала нелепую мысль. "Глупости, - Маша одергивала себя, - болтаю, как старая бабка".
Быстрый стук каблучков долетел от лестницы, и, обернувшись на звук, Маша увидела молодую женщину, бежавшую вверх по ступеням. Ее голова была повязана темным газовым шарфом, из-под которого выбивались желтоватые пряди. Взбежав на холм, женщина вскинула руку и взглянула на часы. "Ужас!" - воскликнула она и побежала к дверям, у которых толпились люди. Обходя отдельные группы, она вглядывалась в лица, но отходила, не найдя своих. Букет белых гвоздик, который она держала, был нарядным и свежим. Никого не обнаружив, женщина скрылась в дверях.
С высоты оглядывая сквер, Маша думала о том, как бы половчее подкрасться к дальней клумбе, присесть на корточки и нарвать этих чахлых бархатцев, все лучше, чем с пустыми руками. Она уже почти решилась, когда за спиной раздался знакомый стук: женщина, принесшая нарядный букет, шла обратно. Белые гвоздики, обернутые в целлофан, глядели в землю. Женщина дошла до лестницы и, заметив урну, направилась к ней решительно. Примерившись, пихнула цветы - головками вниз. Прозрачный целлофан, обволакивающий гвоздики, хрустнул. Не взглянув, женщина пошла вниз.
Маша подобралась осторожно. Взявшись за хрусткое облачко, она потянула на себя. Встряхнув, расправила обертку и пошла к распахнутым дверям.
Гроб стоял на возвышении. Вдоль стен, убранных металлическими венками, были пущены скамьи. Не решаясь сесть, Маша подошла и встала за маминой спиной. Фроськино лицо, открытое в гробу, выглядело птичьим. Смерть заострила черты, выдвинула вперед подбородок. Нос, похожий на клюв, упирался в поджатый рот. Мама оглянулась и, не удивившись, вынула цветы из Машиной руки. С хрустом стянув целлофановое облачение, она положила букет в ноги.
Женщина, одетая строго, приблизилась к отцу. Они поговорили вполголоса, и, кивнув, женщина подошла к гробу. Сверившись с бумажкой, спрятанной в руке, она заговорила о прощании с человеком, прожившим долгую трудовую жизнь. Звуки музыки поднимались откуда-то снизу, и, вглядываясь в острые черты, закосневшие в смерти, Маша не слушала слов. "Теперь вы можете попрощаться". И Панька пошла к своей матери. Панькина узкая спина загородила умершее лицо.
От крика Маша содрогнулась. Панька, до этих пор стоявшая смирно, билась лбом о гробовой край. В вое, рвущемся из горла, захлебывались и клокотали слова. Она выла о том, что мать оставила ее одну-одинешеньку, горькой сиротой среди людей. Вскидывая голову, Панька шарила пальцами по костяному лицу и падала на гроб с деревянным стуком, от которого заходилось сердце. Женщина, одетая в строгий костюм, неслышно приблизилась к отцу, и отец с братом, подойдя сзади, взяли Паньку за локти. Музыка полилась широкой струей. Обмякнув в чужих руках, Панька отступила и затихла. Медленно, под осмелевшие скрипки, гроб уходил вниз. Металлические листы, похожие на распластанное пламя, сомкнулись над ним, и звуки, захлебнувшись, смолкли. Не чуя дрожащих коленей, Маша пошла к двери и, выйдя в коридор, опустилась на скамью.
В автобусе она забилась на заднее сиденье. В ушах стоял темный и страшный вой. Она думала о том, что смерть - горе, и этим горем искупается Панькина злая никчемность. Панька с мамой сидели впереди. Мама обернулась и поманила: "Хорошие цветы". - "Хорошие, хорошие", - Панька кивала. Борясь со страхом, Маша приблизилась и глянула в Панькины глаза: в них должно было остаться страшное, вывшее в горле, бившееся о деревянный край. Глаза были пусты. Поволока робости подергивала веки. Маша отвела взгляд. Она слушала, как мама с Панькой обсуждают ближайшие кухонные дела: картошка почищена, сразу же поставить, а пока что - салаты и остальное.
Накрыли в родительской комнате. Отец откупоривал бутылки, мама с Панькой несли полные тарелки. Татка крутилась под ногами - помогать. Отступив к окну, Маша приподняла штору. На дворе темнело. Бумажка, забытая на подоконнике, хрустнула под рукой, и, помедлив мгновение, Маша смяла и сунула в карман. На этой бумажке материнским праздничным почерком были перечислены закуски, которые они с Панькой собирались подать.
Во главе стола стояла пустая тарелка, рядом с ней - полная рюмка, накрытая хлебом. Мама сказала, что так надо. Это - прибор для покойницы. На место, занятое умершей Фроськой, Маша старалась не смотреть. За стол сели в молчании. Отец поднялся и заговорил о земле, которая станет пухом, но Маша помнила жесткий деревянный край и желтые языки, укрывающие жерло. "До дна, до дна". - Панька выпила и отставила пустую рюмку. После долгого дня ели с удовольствием. Панька пила наравне с мужчинами. Руки, скрюченные вечной стиркой, цепко держали рюмку. Поднося ко рту, Панька облизывала край. Темный румянец проступал сквозь ее морщины, и Маша отводила глаза. Что-то новое проступало в знакомых Панькиных чертах, словно смерть матери, изменившая черты покойной, коснулась и дочери. Чем дальше, тем больше, боясь себе признаться, Маша убеждалась в том, что Панька, похоронившая мать, молодеет на глазах. Материнская смерть разглаживала ее морщины, пьяным весельем наливала глаза. Прежде словно подернутые пеплом, они живо перебегали с одного лица на другое. "Ничего, - отец разливал последнее, - как-нибудь проживем". И Панька, вспыхнув, закивала согласно.
За чаем улыбались. Иосиф, весь день промолчавший мрачно, рассказывал институтскую историю, и пьяненькая Панька прислушивалась весело и внимательно, словно бы понимая. "Кстати, - Иосиф обернулся к Маше, - цветы были красивые. А я, дурак, вчера еще думал, а потом - забыл..." - Он покачал головой сокрушенно. "Да, и правда, где ты взяла?" - Мама смотрела с любопытством.
Покосившись на пустую тарелку, за которой, невидимая другим, сидела мертвая Фроська, Маша поглядела в Панькины молодеющие глаза и ответила: "Из урны. Оставили - я подобрала". - "Как, как?" - отец замер. "А что? Разве вы никогда не подбирали чужого?" - Маша обращалась к Паньке. "Машенька, как же ты?.." - мама поднесла пальцы к губам. "Мария, неужели..." - Отец замолчал, не договорив. Брат сидел, опустив голову. Короткая виноватая улыбка скользнула по его губам, как будто он, научивший многому, упустил самое важное. "И правильно, и правильно. - Панькины губы шевельнулись, защищая. - Чай не украла, сами, сами оставили, что ж добру пропадать. Бабушка Фрося не обиделась, что ж, что из урны, главное - красивые!" Один за другим все вставали из-за стола. Маша поднялась и ушла к себе.
За дверью убирали, звякая посудой. Татка пробралась на цыпочках и улеглась. Поговорив едва слышно, родители принялись стелить. Маша сидела у окна. Темный стыд поднимался к щекам, бередил паучий укус. Она думала о том, что сделала подлость, и проклятый след наливался жаром, потому что подлость была под стать другим, паучьим. Проклятый укус ныл и чесался - просить прощения, словно, повинившись, можно было исправить. Ступая на цыпочках, Маша прошла сквозь родительскую комнату и подкралась к соседской. Дверь была приоткрыта. Не решаясь постучаться, она приникла к щели.
Полумрак озарялся тихим светом. В углу, под темными иконами, Панька стояла на коленях. Она бормотала, шевеля губами, но голос был прерывистым и неверным. Водка, бродящая в крови, мешала выговаривать слова. Маша стояла, прислушиваясь и не решаясь прервать. Вид согбенной старухи будил непонятную робость, которую Маша не могла побороть. Она уже хотела отступить, когда голос справился со старостью, и Панька, опершись о пол костяшками пальцев, заговорила увереннее и громче. Призывая Бога, она жаловалась на новое свое одиночество, жизнь среди чужих, и Маше казалось, что старуха, дождавшись ночи, повторяет то, о чем выла над материнским гробом, но теперь тихо, едва слышно - смиренно. Обращаясь то к Богу, то к матери, словно мать, вставшая из-за стола, уже добралась до неба, она называла себя горькой сиротинушкой, оставленной доживать. Машино сердце ежилось, потому что теперь, сказанные смиренно, Панькины слова наливались безысходностью. Старуха заворочалась и уперлась в пол обеими руками. Стоя на четвереньках, она заговорила громким шепотом, так что каждое слово, посланное в небо, долетало до Машиных ушей. Панька шептала о том, что осталась доживать среди жидов, ждущих ее смерти, потому что только смерть отдаст им третью комнату, на которую они зарятся загребущими руками. Она говорила, что жиды украли простыни, но с ними не сладишь, а девчонка-жидовка задумала подсыпать отраву, вчера, когда тянула руки к их чайной баночке. Об этом она хотела заявить милиционеру, который стоял на углу, но эти не пустили, и теперь милиция не знает и, значит, не защитит. Кивая пьяной головой, Панька жаловалась на то, что ей придется хитрить и подлаживаться, потому что она-то знает их жидовскую доброту. Панька начинала снова, в который раз повторяя про баночку и простыни, и, совладав с собой, Маша слушала холодно и внимательно. Окончательно поборов жалость, она оглядела комнату.