Мигель Сильва - Когда хочется плакать, не плачу
Викторино больше нравился домишко Нарсисы, грязная лачуга, прилепившаяся у моста, чем многоквартирный дом, в котором он жил. Мама смотрела на него со снисходительным презрением, когда он высказывал в ее присутствии эту дичайшую мысль. Глупый мальчик. Домик Нарсисы и Водяной Мартышки построен из каких-то жалких обломков. Где они только раздобыли эти куски картона и жести, из которых сложены стены. А пол? Голая земля да щебенка. А потолок? Две рогатины, а сверху листы ржавого цинка, которые вон везде валяются. Задней же стеной служил вертикальный срез оврага. Когда дождя не было, овраг водой не наполнялся, но, если лило как из ведра, рыжий поток ревел тигром, грязными кобылами вставал на дыбы, грозил унести людские пожитки — иногда и уносил. Вверху, на мосту, грохотали грузовики, визжали клаксонами легковые машины. И тем не менее Викторино предпочитал эту пещеру, вырытую в склоне оврага, — только не комнату в многоквартирном доме, такую же, как остальные двадцать три комнаты, протянувшиеся вдоль коридора, похожего на тюремный ход. Маме этого не понять.
— Пошли, кэтчер, сыграем!
Водяная Мартышка встал с циновки, где он обычно лежал и размышлял, пока Нарсиса замачивала простыни в корыте, окруженная голоштанными сыновьями и говорливыми соседками. Водяная Мартышка одним прыжком выскочил наружу и пошел вверх следом за Викторино. Они карабкались по узкой и крутой тропке, которая рождалась на дне оврага и кончала свое существование там, наверху, откуда долетали крики бродячих торговцев. Викторино решительно лез вверх, Водяная Мартышка отставал от него шага на три, когда они вдруг увидели, как по этой же самой тропке спускается вниз Крисанто Гуанчес, или Качируло — так он им тогда представился, так они с ним и познакомились. Крисанто Гуанчес загородил им дорогу, схватившись левой рукой за лиану, чтобы случайно не скользнуть в овраг.
— Вы здешние? — сказал он.
Сразу видно, этот малый постарше нас, подумал Викторино. Не потому, что он выше или там здоровее, — нет, он и не высок и не здоров. Просто голос хриплый, рука натруженная, костлявая и глаза острые. Крисанто Гуанчес был мулатом не без примеси индейской крови, с острым носом, как у белых, с настороженным и колючим взглядом, как у негров; потухший окурок нагло подрагивал в углу рта. Одет он был в брюки когда-то цвета хаки и в землисто-серую рубаху с дырой над правым соском.
— Я живу тут, под мостом, — сказал Водяная Мартышка из-за плеча Викторино.
Викторино и Водяная Мартышка, питчер [49] и кэтчер, из оврага поднимались вверх, чтобы сыграть партию в бейсбол; сыновья лавочника-португальца обещали принести новый мяч, но случайная встреча с Крисанто Гуанчесом спутала все их планы. Мне надо потолковать с вами, сказал он. Они сошли с тропки на полпути вверх и сели на корточках под аркой моста. Мое дело дрянь, сказал Крисанто Гуанчес и рассказал свою историю. Викторино и Водяная Мартышка слушали его в благоговейном восторге и молчании, которое прерывалось только кряхтеньем восхищенного Викторино или невольными восклицаниями Водяной Мартышки, совсем неуместными: Ох, душа моя, коняга, — например.
— Сначала я удрал из исправительной колонии в Лос-Текес, — так начал Крисанто Гуанчес. Тьма причин оправдывала его бегство. В колонию его отправила собственная мать. Откуда у нее деньги кормить его и платить за школу? Откуда у нее силы справиться с пятерыми сорванцами без отцов? Тут ты по крайней мере обучишься читать, узнаешь какое-нибудь ремесло, говорила она ему под тамариндами, которые растопырились над входом в колонию. Читать он выучился, верно, потому что буквы ему нравились, но ремесло, которому его научили товарищи, не имело ничего общего с тем, о чем мечтала мать. Он научился обороняться ножом от человеческого зла и человеческой справедливости, научился взламывать замки и взбираться на стены. Однажды впятером они набросились на повариху колонии и попользовались ею один за другим — острие ножа, приставленное к горлу, убедило ее не сопротивляться. Он научился курить все, что было под рукой, а научившись стольким вещам, сбежал на рассвете, пробравшись сквозь заросли камышей и ряды колючей проволоки, и прямиком направился в Каракас вдоль полузаброшенной железнодорожной ветки. Он не вернулся домой, а ночевал в сараях и под навесами, укутавшись в старые газеты, чтобы спастись от настырных тараканов.
— Сейчас я драпанул из дыры почище прежних, — продолжал хвастать Крисанто Гуанчес, гордясь своим подвигом. На сей раз он сбежал с острова Такаригуа, из исправительного дома, чтобы не сказать — тюрьмы, в самом центре озера, куда его препроводили после того, как он угнал чужой мотоцикл. Там он перенял поучительный опыт малолетних, но уже умелых преступников; познал карцеры, где спишь на голом полу и сидишь на хлебе с водой, искупая свои прегрешения; познакомился со стражниками, не скупившимися на удары плетью и матерную ругань; увидел часовню, куда надо ходить ко всем мессам, и национальный флаг, который надо поднимать каждое утро. Игра стоила свеч. Семь арестантов поклялись помогать друг другу на воде и на суше, нырнули как-то ночью в одной тихой заводи и вынырнули в прибрежных зарослях соседнего островка — настоящего змеиного скопища, а потом поплыли к берегам чьей-то асьенды; дальше следовать не пришлось, потому как их накрыли. Стражники и шпики схватили всех, кроме Крисанто Гуанчеса, который в одно прекрасное воскресенье восстал из праха у обочины какого-то шоссе; Крисанто Гуанчеса, проделавшего немалый путь на мешках в грузовике; Крисанто Гуанчеса, просившего милостыню в церквах деревень Арагуа; Крисанто Гуанчеса, спавшего на сухих табачных стеблях в заброшенной лачуге; Крисанто Гуанчеса, который здесь, к вашим услугам.
— Ну, сила! — сказал Водяная Мартышка.
— Что думаешь теперь делать? — спросил Викторино, растирая пальцами листок, упавший ему на руку.
Он вошел в город сегодня на рассвете, через Антимано. Еще не высовывал носа из этого оврага, ожидая, что кто-нибудь ему пособит, кто-нибудь — не легавый и не трус. Глаза Крисанто Гуанчеса нацелились на лоб Викторино.
— Мне нужен товарищ, подельник, который со мной на дело пойдет, — сказал он.
— Будет такой, — сказал Викторино.
ВИКТОРИНО ПЕРАЛЬТА
Какая бы женщина — будь то красотка в расцвете лет, одинокая лилия, замужняя магнолия, вдовая сирень — ни протягивала руку отцу Викторино, инженеру Архимиро Перальте Эредии, он взирал на нее а-ля лесничий леди Чаттерлей, наскоро оценивая ее прелести, — точнее говоря, так, словно готов был скинуть пижаму и улечься с ней рядом. Викторино никак не удавалось уяснить себе, почему мужья, братья или возлюбленные не влепляют его отцу превентивную оплеуху, юридически вполне оправданную. Мамочка же всегда пасует перед лицемерными уловками обвиняемого.
— Ах, Мамочка (он позволяет себе это вольное обращение, которое, в общем-то, разрешено только Викторино), ревновать в нашем возрасте — значит просто посягать на хороший тон; в сорок пять лет у тебя сила воображения, как у школьницы; неужели ты думаешь, что… — И на следующий день Мамочка получает орхидеи от неизвестного господина; она сумеречно улыбается, когда благодарит, ибо ей не сорок пять, а сорок восемь.
Викторино, раздевшись почти догола, чтобы затем натянуть спортивный костюм, садится на скамейку в раздевалке, меланхолически осматривает ногти на своих ногах и еще раз мысленно ругает отца. Бабник, самый настоящий, думает он. Ноготь на большом пальце правой ноги остается предметом его весьма серьезного беспокойства: крохотный от рождения, вросший в мясо; препараты доктора Шолля тоже ничего не могут сделать с уродом-пальцем, этим макроцефалом с нависшим лбом, круглоголовым архиепископом или банкиром, который дисгармонирует с остальными девятью братьями, длинными, стройными, белыми, как спаржа в пучке. Вот пуп — кофейное зерно, зажатое мышцами живота; соски — темные ягодки на широких тарелках груди. Викторино легонько потирает ладонью рыжие волосы, оттеняющие подмышку, колотит сжатыми кулаками по упругим цилиндрам своих ляжек. А вы, Мальвина, его кузина и любовь, все еще остаетесь неприступной, словно сейф. На кой черт Викторино ваши обмороки, когда он вас целует, ваша дрожь пугливого зверька, когда он ласкает ваши груди, моллюсковый трепет вашего прижимающегося животика, нежности свернувшейся в клубок кошечки, мурлыкающей отнюдь не родственные слова и вздыхающей; на кой черт ему все это, если вы всегда встречаетесь при свете дня, одетые по всем правилам приличия, Мальвина!
Викторино, уже облаченный в голубой свитер, на ногах белые шерстяные носки и белые спортивные туфли на резиновой подошве, легкой боксерской трусцой вбегает на помост спортивного зала. Тренер Луи Бретон на секунду отвлекается от упражнений, чтобы кинуть ему через плечо приветственное bonjour [50]. Луи Бретон когда-то был чемпионом Алжира в весе пера — у него всегда при себе удостоверяющие сей факт вырезки из газет (для маловеров). Однако время и латиноамериканская кухня превратили его в объемистый бочонок; толстые очки для близоруких смягчают его дикий взор, два передних платиновых зуба придают металлический блеск улыбке. На нем синие трусы и белые туфли, как и на его учениках; форма тренера отличается лишь тем, что он носит блузу с низким вырезом (вместо положенного свитера). С жилистой шеи свисает золотая цепочка, на цепочке — медальон с изображением св. Роха и его собаки, которые скрываются от суетного мира, утопая в густой шерсти на груди Луи Бретона, мохнатой, как у отшельника.